Ахматова: жизнь - Алла Марченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есенин: «Как васильки во ржи, цветут в лице глаза…» (1920)
Ахматова: «Там милого сына цветут васильковые очи…» (1922)
Есенин: «Режет сноп тяжелые колосья как под горло режут лебедей…» (1921)
Ахматова: «А к колосу прижатый тесно колос с змеиным свистом срезывает серп…» (1917) В последнем примере приоритет изображения жатвы как побоища, массового убийства, принадлежит не Есенину, а Ахматовой, и хотя источник образа фольклорен (сражение – кровавая жатва), его истолкование и применение сугубо индивидуальны. В народной поэзии жатва ежели и убийство, то ритуальное – род жертвоприношения, а смерть на поле брани жертва не напрасная («за Землю Руськую»). Ни у Ахматовой, ни у Есенина этого мотива, искупающего в народном творчестве суровую жестокость государственного насилия над живой жизнью («где весь смысл – страдания людей»), нет. Антиимперский образ в «военной поэзии» Ахматовой тем более интересен, что в первые годы русско-немецкой войны она, как уже упоминалось, была настроена «патриотично» за войну до победы. Ежели миллионы русских людей отправили под немецкие пули умирать, нельзя отнимать у обреченных на смерть последнее – веру в то, что воюют они не за «чей-то чужой интерес», а «за отечество»!
И все-таки куда характернее то, что первой поэтической реакцией Ахматовой на 19 июля 1914 года была бесхитростная зарисовка проводов вчерашних крестьян, а ныне рекрутов, на большую и страшную войну, сделанная наверняка с натуры (известие о войне с «германцем» застало Анну Андреевну в Слепневе):
Над ребятами стонут солдатки,Вдовий плач по деревне звенит.
С редкостным единочувствием откликнулись Ахматова и Есенин и на великую сушь лета 1914-го: по народному поверью, такая засуха бывает лишь перед общенародной бедой. Единочувствие тем поразительнее, что в 1914-м ни Есенин об Ахматовой, ни Ахматова о Есенине еще не знали. Сравните:
Ахматова:
Пахнет гарью. Четыре неделиТорф сухой по болотам горит.Даже птицы сегодня не пелиИ осина уже не дрожит.
Стало солнце немилостью БожьейДождик с Пасхи полей не кропил.Приходил одноногий прохожийИ один на дворе говорил:
«Сроки страшные близятся.Скоро Станет тесно от свежих могил.Ждите глада, и труса, и мора,И затменья небесных светил…»
Есенин:
Заглушила засуха засевки,Сохнет рожь и не всходят овсы,На молебен с хоругвями девкиПотащились в комлях полосы.
Собрались прихожане у чащи,Лихоманную грусть затая,Загузынил дьячишко ледащий:«Спаси, Господи, люди твоя».
…Но вернемся на год назад. После «последствий», которыми пришлось расплатиться за короткую связь с Артуром Лурье, Анна резко сократила численность своей свиты. И Лурье, и Зубов, и Зенкевич получили пусть и почетную, но отставку. Пощажен был практически один лишь Николай Владимирович Недоброво – за то, что хорошо приспособился к роли старшего друга. Разумеется, с элементом эротического влечения. И все-таки эротика, или, как говорила Ахматова, «телесность», в их романе, во всяком случае со стороны А.А., не была доминирующим элементом. Главное – «души высокая свобода, что дружбою наречена». У Недоброво масса свободного времени, и он никогда не стал бы, как Гумилев, иронизировать: дескать, «с тобой по-мудреному возиться теперь мне не в пору». Что-то в этом роде присутствовало и в ее отношениях с Чулковым. Но Чулков – господин непостоянный и слишком уж контактный. Даже в самые нежные моменты влюбленной их дружбы Анна не смела претендовать на постоянное место в сфере его интересов. К тому же она уважала Надежду Григорьевну Чулкову куда больше, нежели ее легкомысленного и скорого на «возгорания» мужа. Чувства, какие вызывала у А.А. мадам Недоброво, проблему нравственного препятствия снимали начисто. Однажды, уже в старости, на вопрос, знает ли она, что такое ненависть, и если да, то кто же из ее окружения был ненавидим, – Анна Андреевна назвала имя супруги второго из своих Николаев. Не думаю, чтобы источником столь сильной эмоции были лишь личные свойства хорошо воспитанной и богатой дамы, императрицы, как называл ее муж. Ахматову доводила до тихого бешенства ее власть над супругом, природу которой она не понимала и, не понимая, объясняла «имущественным неравенством». И даже своеобразной корыстью, то есть тем, что богатство «императрицы» давало Николаю Владимировичу возможность вести жизнь просвещенного дилетанта, не обременяясь необходимостью зарабатывать профессиональным трудом. Делая хорошую мину при не слишком удачной игре, Ахматова пыталась отделаться от неприятного во всех отношениях положения стихами:
А мы живем торжественно и трудноИ чтим обряды наших горьких встреч,Когда с налету ветер безрассудныйЧуть начатую обрывает речь.
Но ни на что не променяем пышныйГранитный город славы и беды,Широких рек сияющие льды.Бессолнечные, мрачные садыИ голос Музы еле слышный.
В стихах, как всегда, получалось красиво. И не обидно. В каждодневности чтить обряды слишком редких встреч после сокращения штата пленников было и обидно, и досадно, и унизительно. В сердцах она укатила в Киев, а оттуда в имение родственников – Деражню. Недоброво перепугался и сделал нерешительный шажок: вырвался из золоченой своей клетки, из душных своих антикварных тенет. Нашел Анну в Деражне. И тетка, и мать, и сестра Ия обомлели. Но он так мило, так тонко объяснил: вот, мол, захотелось хлебнуть южного воздуха, я ведь, знаете, урожденный харьковчанин, в Петербурге мне зябко…
Утренним поездом решили вместе, взяв для конспирации сестру, ехать в Киев. Дескать, Николай Владимирович желает видеть врубелевскую Богоматерь. Анна стала уговаривать Ию. Ия заколебалась. Бело-розовое фарфоровое лицо Недоброво сделалось грубо-белым, фаянсовым. Туристская прогулка втроем его не устраивала, а дольше чем на сутки задержаться он не мог. Анна, скрывая досаду, настаивала и перегнула палку. Ия не любила, когда ее принуждали, в этом единственном сестры были похожи. В результате вышло так, как хотел Недоброво, спешивший вернуться в Петербург, чтобы встретить отдыхавшую в Европе жену. В отместку за «подкаблучность» Анна с наслаждением весь день его мучила. Дразнила. Капризничала. Ночью в гостинице совсем осатанела от раздражения. Пытаясь склеить «черепки», Николай Владимирович осенью заявил жене, что остается на зиму в Царском Селе, – здесь, мол, в уединении, лучше работается. На самом деле, чтобы быть поближе к Анне. Ближе-то ближе, на соседней улице, но «императрица» удвоила бдительность. За всю зиму только раз и убежали из-под надзора, да и то на лыжах. Пришлось обмениваться письмами, за перепиской мужа мадам почему-то не следила. Все, что осталась Анне, – дуться да злиться на заседаниях «Общества поэтов», которые теперь устраивались в Царском Селе, а не как прежде, в Петербурге.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});