Бен-Гур - Лью Уоллес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тирза заломила руки и снова застонала. — Воды, мама, воды. Хоть глоток.
Мать безнадежно смотрела в темноту. Она так часто произносила имя Бога, так часто обещала этим именем, что новые повторения начинали казаться издевательством над самой собой. Тень опустилась на нее, заслоняя неясный свет, и она стала думать о смерти, которая ждет лишь ухода веры.
Слабо сознавая, что делает, говоря бесцельно, лишь потому, что должна говорить, она повторяла:
— Терпи, Тирза. Они придут, они уже близко.
Как будто звук донесся из отверстия, через которое поддерживалась их единственная реальная связь с миром? И она не ошиблась. Мгновение спустя крик безъязыкого наполнил камеру. Тирза тоже услышала его, и обе встали, не разжимая объятий.
— Славен будь, Господь, вовеки! — воскликнула мать с трепетом возвращенных веры и надежды.
— Эй, там! — услышали они затем. — Кто ты?
Голос был незнакомым. Что случилось? Это были первые за восемь лет слова, донесшиеся снаружи. Потрясение было огромным — от смерти к жизни — за одно мгновение!
— Женщина Израиля, погребенная здесь со своей дочерью. Помогите нам скорее, или мы умрем!
— Держитесь. Я вернусь.
Женщины громко всхлипывали. Они найдены, помощь идет. Надежда быстрой ласточкой металась от мечты к мечте. Они найдены, их освободят. И тогда вернется все — все утраченное: дом, общество, богатство, сын и брат! Скудный свет обещал им сияние дня, и, забыв о страданиях голода и жажды, об угрозе смерти, они упали на пол и плакали, по-прежнему крепко держась друг за друга.
На этот раз ждать пришлось недолго. Как ни педантичен был Гесий, он довел свой рассказ до конца. Трибун же не медлил.
— Там, внутри! — крикнул он в дыру.
— Да! — сказала мать, поднимаясь.
Тут же она услышала другой звук — удары в стену. Удары были быстрыми и звенели металлом по камню. Ни она, ни Тирза не произносили ни слова — они слушали, зная, что это означает: им пробивали путь на свободу. Так шахтеры, засыпанные в глубокой штольне, слышат приближение спасателей, предвещаемое ударами кирки и лома, и отвечают на него ударами сердец, глаза их не покидают точки, откуда доносится звук, боясь, что работа прекратится и вернется отчаяние.
Руки снаружи были сильными и умелыми, а воля доброй. С каждым мгновением удары слышались яснее, то и дело на пол падали осколки камней — свобода становилась все ближе. Вот уже слышны слова рабочих. И вот — о счастье! — сквозь трещины хлынул свет факелов. Он прокалывал тьму бриллиантовыми искрами, прекрасный, как свет утра.
— Это он, мама, это он! Он нашел нас наконец! — кричала Тирза с юной верой в мечту.
Но мать отвечала смиренно:
— Бог милостив!
Упала глыба, за ней другая, потом большой кусок стены — и открылся проход. Вошел мужчина, запорошенный каменной и известковой пылью, и остановился, подняв над головой факел. За ним вошли еще двое или трое, тоже с факелами, и отступили в сторону, впуская трибуна.
— Не приближайтесь — нечистые, нечистые!
Мужчины качнули факелами, переглянувшись. — Нечистые, нечистые! — повторяли из угла невыразимо печальные голоса. С таким плачем, наверно, летят, оглядываясь, от ворот рая отверженные души.
Так вдова и мать выполнила свой долг — в этот момент она осознала, что свобода, видевшаяся в далеких надеждах и мечтах золотопурпурным плодом, попав в руки, оказалась содомским яблоком.
Она и Тирза были — ПРОКАЖЕННЫМИ! Возможно, читателю неизвестно, что значит это слово. Вот выдержка из Закона того времени, мало изменившегося и в наше:
«Четверо считаются мертвыми: слепой, прокаженный, нищий и бездетный». Так гласит Талмуд.
Значит, с прокаженным обращались, как с мертвым. Его выбрасывали из города, как труп; самые любящие и любимые говорили с ним только на расстоянии; он мог жить только с прокаженными; он лишался всех прав; он не допускался ни в Храм, ни в синагогу; он ходил в лохмотьях и мог открыть рот лишь для того, чтобы крикнуть: «Нечистый, нечистый!»; он находил себе жилье на пустырях и заброшенных кладбищах, превращаясь в воплощение духа Хиннома и Геенны; он вечно был не столько живой угрозой окружающим, сколько живым страданием; он боялся смерти, не имея иной надежды, кроме надежды на смерть.
Однажды — она не могла назвать день или год, ибо в этом аду было утрачено даже время — однажды мать почувствовала сухой струп на правой ладони — пустяк, который она тут же постаралась стереть. Стереть не удалось, но она не обращала внимания, пока Тирза не пожаловалась на тот же симптом. Воды давали мало, но они отказывали себе в питье ради гигиены. Вскоре пораженной оказалась вся рука; потом кожа растрескалась, вылезли ногти. Боли почти не было — только растущее беспокойство. Позже стали сохнуть и покрываться рубцами губы. Наступил день, когда мать, сражавшаяся с грязью темницы, подвела дочь к свету, чтобы осмотреть лицо и увидела, что брови стали белыми, как снег.
О ужас этого открытия!
Долго сидела мать без слов и движений, с парализованной душой и застывшим умом, в котором умещалась только одна мысль: прокаженные, прокаженные!
Когда же она снова смогла думать, то думала не о себе, а о своем ребенке, и естественная нежность превратилась в отвагу, она была готова к последней жертве, к подвигу. Она погребла знание в своем сердце; утратив надежду для себя, она удвоила заботу о Тирзе и с удивительной изобретательностью — удивительной в своей неиссякаемости — продолжала держать дочь в неведении о том, что постигло их. Она играла в детские игры, пересказывала старые сказки и сочиняла новые, с наслаждением слушала песни дочери, тогда как с ее собственных больных губ слетали только напевы царя-псалмопевца, несущие покой и забвение, поддерживающие память о Боге, который, казалось, покинул их.
Медленно, с ужасной неуклонностью распространялась болезнь. Она выбелила волосы, проела дыры в губах и веках, покрыла чешуей тело; затем проникла в горло, сделав голоса дребезжащими, и в суставы, затруднив движения. Медленно, и, как знала мать, необратимо поражала легкие, артерии и кости, с каждым шагом придавая больным все более отвратительный вид, и так будет продолжаться до смерти, которая может оттягиваться на годы.
Пришел и новый ужасный день — день, когда мать, повинуясь чувству долга, назвала, наконец, Тирзе имя недуга. Обе в агонии отчаяния молили о скорейшем конце.
И все же — такова сила привычки, несчастные со временем научились не только спокойно говорить о своей болезни, но, видя ужасные трансформации, снова стали цепляться за жизнь. У них оставалась одна связь с землей. Несмотря на сужденное им до конца дней одиночество, они находили силы в мыслях и мечтах о Бен-Гуре. Мать обещала воссоединение с ним сестре, сестра — матери, и обе не сомневались, что он так же верит в это и будет так же счастлив встречей. Снова и снова суча эту тонкую нить, они находили в ней извинение своей привязанности к жизни. Именно этим, как мы видели, они утешали себя, когда раздался голос Гесия на исходе двенадцати часов голода и жажды.
Факелы бросали красные отблески на стены темницы, и это была свобода. «Милостив Бог!» — воскликнула вдова, благодаря Творца не за то, что было, читатель, но за то, что есть. Ничто так не отвечает благодарности за настоящее благо, как забвение прошлых обид.
Трибун приближался, и тогда в углу, где они скрылись, чувство долга пронзило старшую женщину, и вырвало у нее ужасное предупреждение:
— Нечистые, нечистые!
Какой боли стоило матери это усилие! Вся самозабвенная радость свободы не смогла заставить ее забыть о том, что ждет их теперь. Прежняя счастливая жизнь не вернется. Если они подойдут к зданию, которое называли домом, то лишь для того, чтобы остановиться и прокричать: «Нечистые, нечистые!» Любовь живет в ее груди, но отныне она будет лишь усиливать страдания, ибо если когда-нибудь она встретит мальчика, о котором не забывает ни на минуту, то не сможет приблизиться к нему. И если он протянет руки, крича: «Мама, мама!», она должна будет отвечать: «Нечистая, нечистая!» А это, другое дитя, которое она, сама не имея одежды, прикрывает своими длинными спутанными, неестественно белыми волосами, — она останется тем, чем есть — единственной спутницей до конца загубленной жизни. И все же, принимая все это, женщина издала печальный и древний клич, который отныне станет ее вечным приветствием: «Нечистые, нечистые!»
Трибун услышал его с содроганием, но не отступил.
— Кто вы? — спросил он.
— Две женщины, умирающие от голода и жажды, но, — не забыла добавить мать, — не приближайся и не касайся пола и стен. Нечистые, нечистые!»
— Расскажи мне свою историю, женщина. Твое имя, когда ты была заключена сюда, кем и за что?
— Когда-то в Иерусалиме был князь Бен-Гур, друг всех великодушных римлян, и чьим другом называл себя цезарь. Я его вдова, а это — дочь. Как могу я сказать, за что мы брошены сюда, если сама знаю лишь ту причину, что мы были богаты? Валерий Гратус может сказать тебе, кто наш враг, и когда началось наше заключение. Я не могу. Смотри, во что мы превратились, — смотри и сожалей о нас!