Рассказы и крохотки - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но – нет, уговаривал лектор, и выходил из-за трибунки, и суетился пóперек сцены, сам своей речью шибко увлечённый.
– Надо правильно понять и освоить современный момент. Наша молодёжь – счастливейшая за всю историю человечества. Она занимает боевую, действенную позицию в жизни. Её черты – во-первых, безбожие, чувство полной свободы ото всего, что вненаучно. Это развязывает колоссальный фонд смелости и жизненной жадности, прежде пленённых боженькой. Во-вторых, её черта – авангардизм и планетаризм, опережать эпоху, на нас смотрят и друзья и враги.
И озирался кругленькой головой, как бы оглядывая этих друзей и особенно врагов со всех заморских далей.
– Это – смерть психологии «со своей колокольни», каждая деталь рассматривается нашим молодняком обязательно с мировой точки зрения. В-третьих – безукоризненная классовость, необходимый, хотя и временный, отказ от «чувства человеческого вообще». Затем – оптимизм!
Подошёл к переднему обрезу помоста и, не боясь свалиться, переклонился, сколько мог, навстречу залу:
– Поймите! Вы – самая радостная в мире молодёжь! Какая у вас стойкость радостного тонуса!
Опять пробежался по сцене, но сеял речь без задержки:
– Потом у вас – жадность к знанию. И научная организация труда. И тяга к рационализации также и своих биологических процессов. И боевой порыв – и какой! И ещё – тяга к вожачеству. А от вашего органического классового братства – у вас коллективизм, и до того усвоенный, что коллектив вмешивается даже и в интимную жизнь своего сочлена. И это – закономерно!
Хоть лектор чудаковато держался – а никто и не думал смеяться. И друг с другом не шептались, слушали во все уши. Лектор – помогал молодым понять самих себя, это полезное дело. А он – и горячился, и поднимал то одну короткую руку, а то и две – призывно, для лучшего убеждения.
– Смотрите, и в женском молодняке, в осознании мощи творимого социализма… Женщина за короткий срок приобрела и лично-интимную свободу, половое освобождение. И она требует от мужчины пересмотра отношений, а то и сама сламывает мужскую косность рабовладельца, внося революционную свежесть и в половую мораль. Так и в области любви ищется и находится революционная равнодействующая: переключить биоэнергетический фонд на социально-творческие рельсы.
Кончил. А не устал, видно привычно. Пошёл за трибунку:
– Какие будут вопросы?
Стали задавать вопросы – прямо с места или записочками, ему туда подносили.
Вопросы пошли – больше о половом освобождении. Один – Коноплёву прямо брат: что это легко сказать – «в два года вырастать на десятилетие», но от такого темпа мозги рвутся.
А потом и пионеры осмелели и тоже задавали вопросы:
– Может ли пионерка надевать ленточку?
– А пудриться?
– А кто кого должен слушаться: хороший пионер плохого отца – или плохой отец хорошего пионера?..
2Уже в Двадцать Восьмом году «Шахтинское дело», так близкое к Ростову, сильно напугало ростовское инженерство. Да стали исчезать и тут.
К этому не сразу люди привыкали. До революции арестованный продолжал жить за решёткой или в ссылке, сносился с семьёй, с друзьями, – а теперь? Провал в небытие…
А в минувшем Тридцатом, в сентябре, грозно прокатился приговор к расстрелу 48 человек – «вредителей в снабжении продуктами питания». Печатались «рабочие отклики»: «Вредители должны быть стёрты с лица земли!», на первой странице «Известий»: «Раздавить гадину!» (сапогом), и пролетариат требовал наградить ОГПУ орденом Ленина.
А в ноябре напечатали обвинительное заключение по «делу Промпартии» – и это уже прямо брало всё инженерство за горло. И опять в газетах накатывалось леденяще: «агенты французских интервентов и белоэмигрантов», «железной метлой очистимся от предателей!».
Беззащитно сжималось сердце. Но и высказать страх – было не каждому, а только кто знал друг друга хорошо, как Анатолий Павлович вот, лет десять, Фридриха Альбертовича.
В день открытия процесса Промпартии была в Ростове и четырёхчасовая демонстрация: требовали всех тех расстрелять! Гадко было невыносимо. (Воздвиженский сумел увернуться, не пошёл.)
День за днём – сжатая, тёмная грудь, и нарастает обречённость. Хотя: за что бы?.. Всё советское время работали воодушевлённо, находчиво, с верой – и только глупость и растяпство партийных директоров мешали на каждом шагу.
А не прошло двух месяцев от процесса – ночью за Воздвиженским пришли.
Дальше потянулся какой-то невмещаемый кошмарный бред – и на много ночей и дней. От раздевания наголо, отрезания всех пуговиц на одежде, прокалывания шилом ботинок – до каких-то подвальных помещений без всякого проветривания, с парким продышанным воздухом, без единого окна, но с бутылочно непроглядными рамками в потолке, никогда не день, в камере без кроватей, спали на полу, по цементу настланные и не согнанные воедино доски, все одурённые без сна от ночных допросов, кто избит до синяков, у кого кисти прожжены папиросными прижигами, одни в молчании, другие в полубезумных рассказах, – Воздвиженский ни разу никуда не вызван, ни разу никем не тронут, но уже и с косо сдвинутым сознанием, неспособный понять происходящее, хоть как-то связать его с прежней – ах, какой же невозвратимой! – жизнью. По нездоровью не был на германской войне, не тронули его и в Гражданскую, бурно перетекавшую через Ростов-Новочеркасск, четверть века размеренной умственной работы, а теперь вздрагивать при каждом открытии двери, дневном и ночном, – вот вызовут? Он не был, он не был готов выносить истязания!
Однако – не вызывали его. И удивлялись все в камере – в этом, как стало понятно, подземном складском помещении, а бутылочные просветы в потолках – это были куски тротуара главной улицы города, по которому наверху шли и шли безпечные пешеходы, ещё пока не обречённые сюда попасть, а через землю передавалась дрожь проходящих трамваев.
Не вызывали. Все удивлялись: новичков-то – и тягают от первого взятия.
Так может, и правда ошибка? Выпустят?
Но на какие-то сутки, счёт им сбился, – вызвали, «руки назад!», и угольноволосый надзиратель повёл, повёл ступеньками – на уровень земли? и выше, выше, на этажи, всё прищёлкивая языком, как неведомая птица.
Следователь в форме ГПУ сидел за столом в затенённом углу, его лицо плохо было видно, только – что молодой и мордатый. Молча показал на крохотный столик в другом углу, по диагонали. И Воздвиженский оказался на узком стуле, лицом к дальнему пасмурному окну, лампа не горела.
Ждал с замиранием. Следователь молча писал.
Потом строго:
– Расскажите о вашей вредительской деятельности.
Воздвиженский изумился ещё больше, чем испугался.
– Ничего подобного никогда не было, уверяю вас! – Хотел бы добавить разумное: как может инженер что-нибудь портить?
Но после Промпартии?..
– Нет, расскажите.
– Да ничего не было и быть не могло!
Следователь продолжал писать, всё так же не зажигая лампу. Потом, не вставая, твёрдым голосом:
– Вы повидали в камере? Ещё не всё видели. На цемент – можно и без досок. Или в сырую яму. Или – под лампу в тысячу свечей, ослепнете.
Воздвиженский еле подпирал голову руками. И – ведь всё сделают. И – как это выдержать?
Тут следователь зажёг свою настольную лампу, встал, зажёг и верхний свет и стал посреди комнаты, смотрел на подследственного.
Несмотря на чекистскую форму – очень-очень простое было у него лицо. Широкая кость, короткий толстый нос, губы крупные.
И – новым голосом:
– Анатолий Палыч, я прекрасно понимаю, что вы ничего не вредили. Но должны и вы понимать: отсюда – никто не выходит оправданный. Или пуля в затылок, или срок.
Не этим жестоким словам – изумился Воздвиженский доброжелательному голосу. Вперился в следовательское лицо – а что-то, что-то было в нём знакомое. Простодушное. Когда-то видел?
А следователь стоял так, освещённый, посреди комнаты. И молчал.
Видел, видел. А не мог вспомнить.
– Коноплёва не помните? – спросил тот.
Ах, Коноплёв! Верно, верно! – тот, что сопромата не знал. А потом исчез куда-то с факультета.
– Да, я не доучивался. Меня по комсомольской разнарядке взяли в ГПУ. Уже три года я тут.
И – что ж теперь?..
Поговорили немного. Совсем свободно, по-людски. Как в той жизни, до кошмара. И Коноплёв:
– Анатолий Палыч, у ГПУ ошибок не бывает. Просто так отсюда никто не выходит. И хоть я вам помочь хочу – а не знаю как. Думайте и вы. Что-то надо сочинить.
В подвал Воздвиженский вернулся с очнувшейся надеждой.
Но – и с кружением мрака в голове. Ничего он не мог сочинять.
Но и ехать в лагерь? На Соловки?
Поразило, согрело сочувствие Коноплёва. В этих стенах? на таком месте?..
Задумался об этих рабфаковцах-выдвиженцах. До сих пор замечалось иное: самонадеянный, грубый был над Воздвиженским и по его инженерной службе. И в школе, которую Лёлька кончала, вместо смененного тогда даровитого Малевича назначили тупого невежду.