Роман в письмах. В 2 томах. Том 1. 1939-1942 - Иван Сергеевич Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оля, это все очень скупо, без красок… и я вижу, что так передавать тебе нельзя. Я дальше дам лишь самое краткое течение «событий». Здесь я не мог и намека дать на «внутреннее»… на «душу» — а это самое важное в «Путях».
9 ч. 15 мин. вечера
Завтра «Казанская»285, был у всенощной, — пересилил себя, помня твою нерадостность, что не был на Иоанна Богослова, про «ножки устали»286 вспомнил… — и получил от церкви благое. Я молился, — давно так не молился, — о моей светлой девочке287, — ты ее знаешь, — я просил ей здоровья, _с_в_е_т_а, _с_и_л_ы, — _с_ч_а_с_т_ь_я. Я услыхал любимое место — от Луки, I, 26–38 и возглас — «Богородицу и Матерь Света…»288 — унес меня к далекому — «Свете тихий», к тебе, Ольгуля, в лето, в тихий свет… «Казанская» — мой приходской праздник289, — многое вспомнилось… — Темная икона, родовая «Казанская», в матушкиной спальной… — Почему? Горестно вспомнилась. _Э_т_о_ как раз на твое: «почему ты мало говоришь мне о своем… о матери290..?» Что же смущать мою светлую, видевшую так мало света! Ну, слушай. Это всегда мне больно вспоминать. Ну, шепну тебе, ты меня больше пожалеешь (как народ понимает), хоть в сердце приласкаешь. Нет, нет, только_н_е_ жалости! Я не выпрашиваю, не жалости, а — ласки, любви. Народное слово «жалеет» неопределимо: это выше, глубже «ласки» — это — сердцем к сердцу.
После кончины отца — я писал тебе — матушка была в очень трудном [положении]. Я поступил в гимназию291. Задерганный дома, я _н_и_ч_е_г_о_ не понимал по русской грамматике! Учитель был больной292 (рак печени, кажется) — чуть ошибся — 2, или 1. Мать, часто за пустяки меня наказывала розгами (призывалась новая кухарка, здоровущая баба, — и [даже] очень добрая!) Она держала жертву, а мать секла… до — часто — моего бесчувствия. Гимназия, постоянные двойки по русскому «разбору» (это продолжалось 2–3 мес., перевод в другую гимназию — и — пятерки!). После наказания пол был усеян мелкими кусками сухих березовых веток. А я молился криком черному образу «Казанской» — спаси! помоги!! Мое _в_с_е_ тело было покрыто рубцами, и меня… силой заставляли ходить в баню! Понимаешь? Когда меня втаскивали в комнату матери — и шли где-то приготовления к «пытке» (искали розог) я дрожа, маленький, — (я был очень худой, и нервный) я, с кулачками у груди, молил черную икону… Она была недвижна, за негасимой лампадой. И — начиналось. Иногда 3 раза в неделю. В другой гимназии293 мне не давался латинский (в 6-м кл. я был влюблен в «Метаморфозы» Овидия, был — лучший). Меня теперь секли за латинские двойки. Потом — за всякие. Потом… — дошло до призыва дворника: я уже мог бороться (это продолжалось до… 4 кл., когда мне было 12 л.). Помню, я схватил хлебный нож. Тогда — кончилось. Все это было толчком к будущему «неверию» (глупо-студенческое). Я отстаивал себя с ранних лет. Помню, в 5-м кл. я занимался физическими опытами в своей комнате, гальванопластикой, выводил цыплят аппаратом своей конструкции, выращивал в комнате «огурцы Рытова», «японскую рожь», — у меня был всегда хаос. И в то же время ночами глотал все, что было из книг, все, романы, (Загоскин294 особенно). Я прочитывал до десятка книг в неделю! да еще бегал в Румянцевскую публичную библиотеку295. Учился у сестры Мани296 на рояле, пел (!). У меня, — все говорили — исключительный был голос, огромный объем легких (доктора и теперь удивляются, легкие закрывали почки далеко внизу), и диафрагма поставлена — «на [1 сл. нрзб.] исключительного диапазона» (я и теперь читаю публично сочно, сильно — хоть 3 часа!). Словом, до встречи с Олей, — у меня все минутки дня и часы ночи пожалуй были заняты. Я весь — и всем — кипел. Как я себя перед тобой расхваливаю! а?! — Я пишу только правду. — Нет, я зла не помнил. Мать я… сожалел. А после — и любил. Она никого не ласкала, такой нрав. Отец… — он был другой, он никогда меня не тронул. Уезжая в Европу, я нежно простился. Она писала мне с большой любовью. Да, она уже гордилась мной. Она уже меня смущалась. Молилась. Кажется, я стал для нее «самым любимым». Бедная старушка. Сухонькая стала. Умерла на 89-м или 88-м [году] — а м. б. и на 91-м, кажется в 36 г. — или 35-м году — все спуталось у меня. — Вот почему я мало — о ней. И еще помню — Пасху. Мне было лет 12. Я был очень нервный, тик лица. Чем больше волнения — больше передергиваний. После говенья матушка всегда — раздражена, — усталость. Разговлялись ночью, после ранней обедни. Я дернул щекой — и мать дала пощечину. Я — другой — опять. Так продолжалось все разговение (падали слезы, на пасху, соленые) — наконец, я выбежал и забился в чулан, под лестницу, — и плакал. (Горкина уже не было.) Вот так-вот я выучивался переживать страдания… маленькие… но я переносил их так, будто так все страдают. Я развивал в себе «воображение страдания». —