На рубеже двух эпох - Вениамин (Федченков)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Невольно напрашивается вопрос: какой исторический смысл в этом рассеянии нас по миру?
Ведь это повторение еврейского переселения. Там был смысл: подготовка мира к принятию Мессии Христа. А у нас? Если сказать лишь, что мы несем Божие наказание за отпадение от веры, но ведь не такие же мы безбожники? Если, как многие белые думали про себя, будто мы соль национальной России и обязаны теперь вести борьбу против большевистского безбожного интернационализма через словесную и печатную пропаганду, то это действовало лишь до критического исторического момента - до войны. Когда же она началась, то вся пропаганда белых разлетелась как дым. Следовательно, и не в этом смысл беженства. В чем же он? Откровенно сказать; не ясно это мне еще.
И разумеется, он не в том, что русский балет при Мечето-Карло славится по миру танцорами и танцовщицами. И не в том, что два-три казацких хора ездят по миру и поют церковные песнопения и светские песни. И уж, конечно, не в том, что мы принесли "безбожной Европе" и "материальной Америке" свет православия и святую жизнь. Где уж там! Кто будет судить по нас о святой Руси, тот быстро разочаруется и в нас, и в России. Так в чем же смысл? А он должен быть и с точки зрения божественного Провидения, и даже с рационально-исторической причинности. Сейчас я воздержусь от ответа.
Может быть, после посещения мною разных стран станут яснее результаты нашей заграничной жизни и наблюдений, и тогда можно попытаться наметить некоторый смысл. Как-никак, а говорят, что всех русских беженцев разных национальностей за границей насчитывается будто бы до двух миллионов. Я не согласен с этой цифрой, возможно, до миллиона или хотя бы до полумиллиона. Не случайная же мы щепка в мировом океане! Но подождем делать выводы...
Воротимся к описанию беженской жизни. Вот выпустили меня с моей канцелярией военного архиерея. Нас, епископов, устраивали на русских Афонских монастырских подворьях, ютившихся в нижней части города, в так называемой Галате. Я получил малюсенькую комнатенку в 3 шага длины и 2 ширины на Троицком подворье. Тут нас помещалось пять человек. На единственной койке спал я, двое других - на полу между мною и стеною, четвертый - у нас в ногах, а пятый уже за дверью Б коридорчике. Но и так мы были рады! О, как рады! Подумайте, живем без страха. Не нападут большевики, не повезут ночью на расстрел, не посадят в "чрезвычайку".
Разве это не счастье для беженца? А тут еще и роскошное питание. В Крыму даже я, архиерей, не мог достаточно получать хлеба, чтобы наесться им. Сахар был заменен противным химическим сахарином, который я отказался употреблять, и вообще, вся жизнь начала замирать: не хватало электрической тяги для городских трамваев, угля для отопления и т. п. И вдруг вижу, что в "дикой" Турции, в огромном Константинополе исправно плавают пароходы, горит ярко электричество и... трамваи ходят. Я так от этого отвык, что мне искренне казалось: ну, вероятно, это уже последний день. Или сижу в трамвае и боюсь: вот-вот он сейчас остановится посреди улицы и не сможет дальше везти. Когда же он двигался спокойно дальше и не думал останавливаться, я удивлялся: как же так? Тут все в порядке. Разве еще может быть во всем мире строй и довольство, если в России ничего нет и все в хаосе?
То же и о пище. Купили мы белейшего хлеба сколько хотели, селедку, чаю, сахар и еще ореховой халвы. Какими блаженными считали мы себя! Истинно, и цари не ели с таким наслаждением, как теперь мы. Мало-помалу рассосались куда-то и другие беженцы. Ушли в Бизерту моряки, уплыли на Лемнос казаки, а в Галлиполи - "цветные" дивизии, как называли добровольцев по различию цвета погонов и околышей. И снова началась мирная жизнь. Человек, как ласточка после разорения старого гнезда, начинает опять лепить свою жизнь. Общую картину я нарисовал. Теперь мне о Турции нужно рассказать несколько отдельных эпизодов, запечатлевшихся в моей памяти и характерных для этого исторического момента.
Для общей организации беженской жизни, а также продолжения политической работы за границей генерал Врангель создал вместо прежнего совета министров "русский совет" из представителей разных общественных кругов. Заместителем его самого был известный профессор Московского университета хирург Иван Павлович Алексинский. Он и потом долго еще верил в поражение и разложение большевиков в России, выпуская даже какой-то журнал или газету в этом смысле, а при встрече в Ницце в 1926 году, когда я уже отошел от армии и политики, он пытался убедить меня в своей правоте: вот-вот еще несколько месяцев, и "они" падут... С тех пор прошло 17 лет, но надежды его не сбылись. Блестящий хирург, сделавший на своей жизни до тридцати тысяч операций, из коих до шести тысяч аппендицитных, он был самым обыкновенным обывателем в политике и, думаю, не своим делом занялся тут. Да и вообще, как и на юге России, не оказалось за границей мудрых и прозорливых политиков, по-прежнему мы шли в хвосте истории, а не провидели ее будущего.
Эмиграции, как почти всякой эмиграции, пришлось доживать свою жизнь за границей, умирать на чужбине. Правда, бывали исключения, как, например, возвращение Бурбонов во Францию после 25 лет изгнания. Но там были особые причины общенародного или общеполитического характера, а нам, беженцам, не на что было надеяться. За нами сзади не было народных масс, наоборот, они были враждебны к нам, а впереди, у иностранцев, мы даже не имели друзей, оставалось ждать случай, но это - плохая политика. Поэтому в эмиграции начала расти сразу тяга домой. И некоторым группам казаков постепенно удалось кое-как пробраться назад, но большинству суждено было работать за границей да утешаться несбыточными мечтами.
Наш "русский совет", в сущности, был мертворожденным детищем. От всех наших заседаний мне запомнилось лишь одно: протест против помощи голодавшей России на Генуэзской конференции. Там, конечно, писалось, что поддержка питанием нашей родины есть лишь помощь большевистскому хаосу. Но разумеется, на нас в Генуе не обратили ни малейшего внимания, а комиссар Чичерин был там почетной персоной. "Белое движение" для заграницы умерло. А скоро уничтожился и бесполезный "русский совет". Вместо него образовался какой-то иной центр, уже позабыл его имя, куда уже не был приглашен представитель от Церкви.
По этому поводу у меня с Врангелем произошло резкое столкновение. Запишу его, потому что был затронут общий вопрос об отношениях гражданской и церковной властей.
Посетив его по какому-то делу в здании посольства, где он принимал посетителей, я открыто сказал ему по поводу неприглашения представителя Церкви следующее:
- Эх, ваше превосходительство! Когда Церковь нужна была вам в Крыму, вы звали нас. А теперь, когда мы стали ненадобны, вы обошлись без нас.
Он мгновенно вспылил, поднялся во весь свой рост и с раздражением ответил:
- Кто вам позволил так разговаривать со мной?!
И ушел, не простившись, в соседнюю комнату, сильно хлопнув дверью. Я почувствовал себя очень скверно и через полминуты ушел из посольства, размышляя над инцидентом. Винил я не его, а себя.
В самом деле, разве генерал о себе думал, когда принимал командование в Крыму? Не о нас ли всех? Не о Родине ли? Не ему ли мы обязаны были и самой эвакуацией, может быть, и жизнью? Не ему ли мы, я и другой архиерей, советовали принимать тяжелый крест в день выборов его в вожди остатков "белого движения"? Какое же тут могло быть место для упреков? Не должен ли был я постоянно хранить чувство благодарности, если б даже и случилась какая-нибудь неприятность? Конечно. Кроме того, отношение Церкви ко всякой государственной власти должно всегда покоиться на почитании ее и на весьма осторожном отношении к ней.
Православие, в противоположность мирскому католицизму, не должно господствовать над государством. Наоборот, оно должно бережно хранить права светской власти. Этого требует и суть христианства, и учение Слова Божия о самобытности и божественном происхождении светской власти. Простая мудрая деликатность: всякая власть ревнива к своим правам, с этим нужно серьезно считаться, иначе легко можно порвать нити добрых взаимоотношений, в которых должна жить для общей пользы государства и Церковь.
В общем, Православная Церковь вела такую правильную линию, если же когда-нибудь она соскальзывала с нее, то в первую очередь было худо для самой же Церкви - для веры, а потом и для государства, которое тогда начинало опасаться вмешательства непрошеного гостя.
И вспоминалась мне печальнейшая история столкновения между царем Алексеем Михайловичем и патриархом Никоном в XVII веке. Патриарх забрал слишком большую государственную власть и влияние над царем. Алексей Михайлович был, по давнему моему убеждению, совершенно прав, начав борьбу против бывшего "со-бинного друга" своего. История кончилась печально: низложением на Церковном соборе патриарха и подозрением к церковной власти вообще. А у сына Алексея Михайловича, Петра Великого, вылилось это недоверие в закрытие патриаршества, в учреждение коллегиального Синода, подчиненного царю. На 200 лет ослабли сердечные узы между государством и Церковью, поэтому даже революционное отделение Церкви от государства явилось не новостью, а продолжением и углублением давней надорванности этих взаимных отношений.