БП. Между прошлым и будущим. Книга 2 - Александр Половец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хотя были и не наивно преданные, были люди, просто верящие в него и идейно преданные, — как бы предвидя мои аргументы, добавил Алексин.
— Идейно преданные, как свидетельствует история, в первую очередь и гибнут… — я пытался найти в нашей беседе новое направление: Алексин наверняка знал лично кого-то из тех, о ком мы сейчас заговорили.
— Гибли все — любые! Когда мой отец сидел в тюрьме, за стеной сидел целиком десятый класс… Неверно думать, что арестовывали только единомышленников — партийцев, наркомов, военачальников и т. д. Я видел самый страшный документ, рукой Сталина написанный: „…дать Красноярскому краю дополнит, лимит на 6 тысяч четыреста человек…“ — количество, которое подлежало расстрелу.
Это не зависело от имен, от поступков людей. Сталин не был сумасшедшим — он был дьяволом, это была, как говорит в моем романе „Сага о Певзнерах“ Абрам Абрамович (герой, который мне наиболее близок), это была, как бы теория „нелогичной кары“. „Я буду вести себя верноподданно, — думал мещанин-обыватель, — тот, кто с утра до вечера голосил: „Да здравствует товарищ Сталин!“ — и меня не тронут“. А эти-то как раз не в последнюю очередь расстреливались.
И какой-нибудь Вышинский, который был кадетом или меньшевиком, я уже не помню, его судил. Конечно нет, казалось бы, никакой логики — тогда трепещут все! А для того чтобы вершить злодейства, которые он вершил при полном безмолвии народа, — для этого должен был быть не обычный страх, а страх сатанинский. Вот этот сатанинский страх он и создал…
— Помните, как у Мандельштама — добавил я, — „кому в лоб, кому в пах!“ Эти стихи, фотокопированные и подклеенные под самодельную обложку к изданным, кажется, „Посевом“ воспоминаниям вдовы поэта, мы втихую передавали когда-то друг другу с условием — „на одну ночь!“
Именно с этим томиком выскочил я из трамвая на подъезде к Тишинке — хотя ехать мне следовало чуть дальше, до Белорусского вокзала: некто с соседнего сиденья, заглянув ко мне через плечо и что-то углядев, поинтересовался: „Давно ли издано?“ — „В Калуге, — непринужденно отвечаю, — в прошлом году…“
Остался в памяти этот эпизод почти по-секундно, будто случилось вчера, протиснувшись между коленями книгочея и спинкой переднего сиденья, я заставил себя спокойно сойти со ступенек вагона и быстро смешался с пешеходами. По-настоящему страшно стало потом, когда я рассказывал об этом, возвращая книгу. Год, кажется, шел тогда 72-й…
— Может, я ошибаюсь, но почти все нынешние произведения о Сталине, передачи о нем по телевидению, в которых пытаются анализировать его образ, — это попытка его реабилитации. Этот подход предполагает поиск разных человеческих качеств, — заговорил Алексин. — Но послушайте, Саша, можно ли сказать: „Вот мой сосед вчера убил ребенка, но в то же время у него есть и другие качества!“ Каждый ответит — нельзя! А если десятки миллионов убил — значит, можно? Сталин — злодей из злодеев на все времена и эпохи. Дай Бог, чтобы ничего подобного больше не было.
— Сублимация злодейства — в одном характере… Такие истории все же случались, — заметил я.
— Сублимация злодейства, — согласился Алексин, — именно так! Поэтому любая попытка его анализировать — это есть попытка находить в нем разные качества. А их нет! Есть только одно — злодей.
Пока не поздноБыли еще телефонные звонки, был чай. Магнитофон успел несколько поостыть после двухчасовой беседы, когда мы снова включили его: тем, которые я готовился задеть в нашем разговоре, оказалось много больше, чем мы могли бы успеть обсудить.
— И что я еще хочу сказать насчет покаяния, — теперь уже несколько торопя себя, продолжал Алексин. Вот мы еще не покаялись за те времена, а я иногда думаю: сколько же должно было быть доносчиков и палачей, чтобы это все осуществить практически! Значит, покаяние еще не состоялось.
Была у меня в жизни такая история… Написал я повесть „Поздний ребенок“ — абсолютно для взрослых, трагическая повесть, хотя вроде в ней есть и юмор. Издана во многих странах, на 48 языков была переведена — теперь и на иврите есть. И в Америке была удостоена даже премии, в том числе за рисунки в этой книге. Решили снять по ней фильм.
Знаете, мне в театре очень везло, спектакли мои ставили девять театров только в Москве, и по стране более двухсот, а в кино — нет. Кино — во власти режиссера. Если фильм снимается, то все решается далеко от тебя — любые купюры, вставки. Трудно представить писателю, что редактору пришло на ум вписать что-нибудь в готовое произведение — если только это не беллетрист, который не придает значения фразе, интонации, стилю. У настоящего писателя этого не может быть! А там, в кино, вставляются фразы, актеры импровизируют — поэтому в фильмах мне не везло, я даже фамилию свою с титров снимал и неоднократно.
И вот был снят фильм по моей повести „Поздний ребенок“. Замечательные актеры — Василий Меркурьев, Леонид Куравлев, Вениамин Смехов читает закадровый текст… великолепно читает! Фильм снимал молодой режиссер Константин Ершов. Я прихожу на просмотр на телевидение и дамы там телевизионные говорят мне — вас исказили, вы не сможете этого принять.
Я не могу сказать, что я человек очень внушаемый, но тут…повесть эта мне дорога, и мне показалось, что вместо моего „позднего“ ребенка подсунули чужое дитя. Чувствую — стилистика не моя, интонация немножко не моя. В общем, я не поддержал эту картину, и Костя Ершов, молодой режиссер, юноша почти — 27 лет ему было — и морально, и материально понес урон.
А потом фильм показали по телевидению. И на следующий день мне звонит не кто-нибудь, а мой друг дорогой, человек замечательнейший, один из тех с кем я дружил — Ираклий Луарсабович Андронников. И он говорит: „Толя, я вас поздравляю от всей души, мы всей семьей вас поздравляем!“ Я говорю: „С чем?“ — „Как — с чем?! Вчера был ваш фильм, а это же новое слово в кино!“
Я говорю: „Вам это нравится?“ — „А как это может не нравиться?“ Я был потрясен! Потом это начали повторять много раз, фильм стали часто показывать. И вдруг появляется большое эссе Анатолия Васильевича Эфроса. Это не только на мой взгляд великий режиссер, но человек, для которого все, что связано с искусством, было свято. Он никаких лишних слов похвальных никогда не произносил. И говорил только то, во что верил.
Там, в его эссе, такие сравнения есть: я цитирую: „…как у Дега, как у Достоевского“. Это относилось не ко мне, а к режиссеру. И чем больше я смотрел фильм, тем больше он мне нравился. Это бывает только с произведениями истинного искусства.
И я решил принести Косте покаяние, извиниться. Я решил поехать в Киев, где он живет, и позвонил туда по телефону: „Можно Костю?“ В трубке ответил женский голос: „Его нет“. — „А скоро он будет?“ — Она ответила: „Никогда! Он умер“.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});