Роксолана. Роковая любовь Сулеймана Великолепного - Павел Загребельный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пусть пан передаст, что у меня есть вести для султанши, – важно молвил посол. Не сказал Гасану, что за вести, да и не заботило его, добрые они или лихие. Имел вести – и этим тешился, ибо разве же не предназначение послов передавать вести, быть другом правды, слугой откровенности, рабом искренности?
Даже Гасан еще не знал до конца пределов власти Роксоланы над Сулейманом. Едва только он передал султанше свой разговор с послом Яном, его необычную просьбу, как буквально через несколько дней властью султанского имени врата Топкапы открылись перед польским послом – он был поставлен не перед султаном, не перед великим визирем, который по обычаю принимал гостей, а перед Роксоланой, которая милостиво приняла подарки от польского короля и поклоны от посла, а также выслушала пана Яна, хотя лучше бы и не слушала. Смотрела, как самоуверенно топорщатся усы пана Яна, как важно произносит он каждое слово, гордясь своим изысканным польским языком, радуясь, что его речь может соответственно оценить столь высокая личность, ужасалась услышанному, не могла поверить, чтобы человек мог так спокойно, почти смакуя, сообщать о столь ужасных вещах. Рогатин лежит в руинах, церкви сожжены, все разрушено, люди уничтожены. Ни Лисовских, ни Скарбских, ни Теребушков, ни Зебриновичей, никого, никого, новые люди пришли на пожарища, начинают жить заново, и их жизнь также в любую минуту может прерваться от набега дикой орды. Собственно, посол и прибыл к султану, чтобы просить мира для всей земли Польской и покоя от Крымской орды для восточных земель Польши, ставших пустыней.
Роксолана отпустила посла, кажется, даже сказала ему ласковые слова, обещала, что султан вскоре допустит его пред свои очи, улыбалась властно, а у самой в душе кричала боль: неужели это все правда, неужели, неужели?
До сих пор надеялась на чудо. До сих пор ей казалось, будто все, что с нею происходит, лишь сон, точно спала она пять нескончаемо долгих лет далеко от дома, от родных, и разделяют их лишь пространства, стихии и загадочность. Теперь должна была проснуться, и пробуждение было ужасным. Просторы стали бездной, стихии – необратимой гибелью всех родных и близких, загадочность – расправой палачей.
Снова вспоминала и не могла вспомнить. Отчаяние еще большее, чем в ту ночь, когда пылал Рогатин и когда она была брошена в неволю, охватило Роксолану, с тоской смотрела назад и вокруг: какие же высокие стены Топкапы и башни над ними, и какой безнадежностью окутана эта земля и небо над нею!.. Отчий дом, живший в ее болезненном воображении, исчез навсегда, никаких надежд, не за что зацепиться ни разумом, ни сердцем. Даже могил нет, чтобы упасть перед ними на колени, чтобы плакать и целовать землю, поставить кресты, возлагать цветы – эту тщетную надежду возместить невозмещенное, вернуть навеки утраченное, утешиться в безутешном горе. Горе, горе! Горе было в этих каменных стенах и дворцах, в этих бесконечных садах, в высоких кипарисах, которые молчаливо раскачивались под ветром, как темные мертвецы, в неуклонном угрожающем падении; горе проглядывало сквозь плетение причудливых растений, бессмысленных в своем буйстве, в своей алчности; горе разбрызгано было каплями и сгустками крови на розах, алевших, как сердца всех невинно убиенных, замученных, истребленных; горе светилось с бесстыдно оголенных стволов платанов. И не найдешь виновных, никому не пожалуешься, ни перед кем не заплачешь. Мамуся родная, видишь ли ты свое несчастное дитя? А ты, татусь? И где твой всемогущий и милосердный бог? Где он? Ведь не пришел на помощь ни тебе, ни твоей единственной дочери!
Все же нашла в себе силы, чтобы попросить Сулеймана за королевского посла, и Яну из Тенчина был дан торжественный прием султаном и султаншей впервые за все существование Османской державы! – и дан был также отпуск от султанской пресветлой персоны с полным, правда, неписаным ответом, обещанием вечного мира и подарками для короля Зигмунта и благодарностью за королевские дары султану: плащ королевский, тканный золотом, на красной подкладке, согласно польскому обычаю усыпанный золотистыми звездами, посох янтарный в золоте, цепь золотая, вязанная рыцарскими узлами, весом в 364 дуката и цепь золотая, крученная в пучки, весом в 288 дукатов. Еще султан спросил пана Яна, правда ли, что пятьсот лет назад император германский Оттон подарил первому польскому королю Болеславу Храброму золотой трон Карла Великого из его гроба в Аквизгране, но посол не смог ответить, где тот трон обретается и цел ли он еще или пропал где-то в бесконечных войнах и королевских раздорах.
Роксолана сидела в продолжение всего приема на троне Османов рядом с Сулейманом молча, с сухими глазами, сановно улыбалась пану Яну, который довольно топорщил кошачьи свои усы, а в душе у нее звучали такие рыдания, что от них мог бы содрогнуться весь свет. Но в Топкапы никогда не слышат рыданий. Топкапы велики. Здесь не слышат ни рыданий, ни детского плача, ни вздохов. Здесь говорит лишь ненависть да звери ревут в подземельях, и надо всем – власть незримая, безымянная, тайная, именно поэтому и беспредельная, ибо тайное не может иметь ограничений.
Теперь Роксолана знала: нет ничего выше власти, и мстить она должна этому жестокому миру только властью.
Послала Гасана вдогонку польскому послу, чтобы передал деньги на восстановление рогатинских церквей. Чтобы их отстроили еще краше, чем они были, с иконами и книгами, с оборонными стенами и башнями, и чтобы за этим было прослежено со всей тщательностью, – она ведь и сама еще не раз пошлет гонцов проследить за строительством, – но имени ее называть не надо и вспоминать о дарах не следует, ибо перед богом все безымянны и грешны.
Когда уже отослала Гасана с мешками, полными золота, вспомнила в горьких слезах своего несчастного отца, вспомнила и его давние стихи, которые он часто декламировал, поскольку цеплялась за его удивительную память всякая всячина, над которой они с мамусей часто подтрунивали, ведь у них были в запасе тысячи своих песен и припевок, таких изумительно мелодичных в сравнении с корявыми словесами батюшки Лисовского. А теперь, возвращаясь мыслями в прошлое, которого уже не вернешь, шептала те неуклюжие отцовские вирши, и заливалась слезами, и сожалела, что не может вложить в суму с золотом еще и эти золотые слова: «Мужайся, многоплеменный росскiй народъ, да Христос начало крепости в тебе буде».
Может, надо было сделать еще что-то. Для Рогатина и для родной земли. Но что? Разве она знала? А у кого спросить? И как?
Когда Гасан вернулся и доложил султанше, что все сделано, как она велела, он не увидел на ее лице никаких следов горечи и отчаянья, бушевавших в душе Роксоланы. Несчастье научило ее скрывать тягчайшие свои боли, страдания закалили душу.
Дала поручение Гасану найти на Бедестане старого купца по имени Синам-ага и поставить перед нею. Сама еще не знала, что с ним сделает, хотела видеть и нетерпеливо спрашивала у Гасана, где тот купец, но Синам-аги не было в Бедестане, не было и в Стамбуле, говорили, что он сопровождает из Кафы новый товар. Товар? Что за товар? Людей? Живых людей на продажу!
Наконец купца привели. Оторвали от товара еще на пристани в Золотом Роге. Привели как был. Грязного и обшарпанного. Наверное, обшарпан был бурями черноморскими, – море всегда неласково к людоловам. Синам-ага не смел поднять глаза на султаншу. Упал на колени. Ползал по ковру. Ел ворс.
– Где был? – спросила Роксолана.
Он бормотал о товаре. О щедрости, разоряющей купцов. Об аллахе.
– Какой товар? Людей? Ты, людопродавец! Знаешь хоть, кого и куда продавал?
– Ваше величество…
Синам-ага ползал по ковру, шамкал беззубо, клялся аллахом и его пророком, что он честный челебия, что людьми не торговал, а если когда и пришлось, то был это разве что случай, о котором и вспомнить страшно, он же честный челебия, всю жизнь проплавал на водах, под бурями, дождями, опасностями, угрозами через море к дунайским мунтянам, потом возами через Валахию аж до королевства, возил туда бурский чамлит [83] , багазию [84] и мухаир [85] , ковры, турецкую краску, конскую дорогую сбрую, привозил оттуда бецкие чвалинки и ножи чешские, сукна лунские, гданьские и фалендиш, шапки-магерки, горючий камень, меха. А в Кафе он и не был никогда, – разве ж там купцы, разве ж там торговля…
Роксолана слышала и не слышала тот торопливый перечень, то бессвязное бормотанье, но слово «Кафа» ударило, как пощечина. Кафа, эта отвратительная, ненасытная пасть, пожиравшая кровь ее народа, сожрала, поглотила ее самое, ее жизнь, ее свободу. Один раз откажешься от свободы и потом навеки забудешь, что это такое.
Уже и не глядя, с брезгливостью ощущала рядом с собой этого людопродавца. Боже праведный! Такая низость, такая подлость… Ее, молодую и отважную… И она не вырвалась, не убежала, невольно сравнялась с этим старым отребьем, с этим «недоверком». Даже сознание собственной ничтожности может сделать нас великими, поднять над безмолвностью природы, которая никогда ничего не знает. Роксолана могла теперь посмотреть на свою прежнюю жизнь, с высоты вознесения увидеть невероятность унижения и не закрыть глаз, не зарыдать в отчаянье, а с молчаливым презрением отвернуться, как будто ничего и не было, как будто не с нею самой, не с ее народом. Она ведь теперь султанша. Всемогущая повелительница. Знает себе истинную цену, никогда не уподобится ни зверю без души, ни ангелу без плоти.