Погружение во тьму - Олег Волков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подобные дворцовые тайны мы стали узнавать в лагерях, когда они стали пополняться массой разжалованных заправил партии, поскользнувшихся на гладких паркетах, угождая диктатору.
x x xВ городскую тюрьму меня переправили в день вызова к начальству. Тут муравейник, смесь "племен, наречий, состояний…"! После отшельнического десятимесячного уединения я оказался в шумном многолюдий, в вертепе, куда волей ведомства было натолкано, втиснуто до отказа с сотню разношерстных людей. Были они настолько отличны друг от друга, что общность судьбы почти не ощущалась. Все в этой беспокойной камере с обшарпанными стенами, убогими топчанами, тяжелым столом с неотскоблимой щелястой столешницей, со слоняющимися праздными вялыми людьми выглядело устоявшимся, живущим по своим обычаям. Мне отвели место в полторы доски на нарах; не расспрашивали, давали осмотреться. Разве кто мимоходом спросит — откуда, дане встречался ли с таким-то… Камера была транзитной, пересыльной, и все тут были осужденными — со сроками.
Первое впечатление, что не встречу здесь родственную душу, оправдывалось. Состав тюремного люда отражал изменения, происшедшие за двадцать лет после революции. Были истреблены и повымерли подлинные "бывшие", представители верхних сословий царской Россиц; их отпрыскам уже удавалось раствориться во вновь формирующемся обществе, где задавали тон и верховодили люди нового толка. Разгромленное духовенство было так малочисленно, что уже редко доводилось встретить на лагерных перепутьях заключенного священника-тихоновца. Живоцерковники успешно учились жить в ладу с властью. Не стало в 1937 году потоков раскулаченных — они к тому времени поиссякли, да и текли более всего в обход тюрем: эшелоны с мужиками, формировавшиеся по областным городам, выгружали непосредственно в местах ссылки.
…Заключение, особенно длительное, стирает внешние различия между людьми, налагает на всех одинаковую печать, гасит ум, интеллект, способности, и потому я, сколько ни приглядывался и ни прислушивался, не улавливал черт или интонаций, какие бы обличали своего, понятного человека. В камере, помимо воров и другого отребья, державшихся, впрочем, спокойно, перевес сил не на их стороне — было несколько проштрафившихся служащих: растратчиков-кассиров, махинаторов-завмагов, зарвавшихся взяточников, неунывающих и даже самоуверенных. Конфискации имущества не затрагивали припасенных этими предусмотрительными людишками кубышек, да и в лагере их ждали те же небесприбыльные — коли с умом-то — должности, и любая проходная амнистия или подкрепленные весомой взяткой ходатайства сулили сокращение срока и возвращение к бескорыстному служению вождю, партии, народу…
Неощутимо влился в это сборище и я. Наравне со всеми гремел ботинками без шнурков на гулких лестницах, ходил на оправки и прогулки, напряженно вслушивался в выкликаемые на этап фамилии, сделался для новичков обтершимся заключенным…
Тут не задерживались. Попав сюда, можно было ждать через десяток дней отправки. Кое-кто застревал, бельшей частью специалисты: на них поступали требования из ГУЛАГа. Об этой механике мне рассказал торчавший на пересылке третий месяц инженер-технолог Иван Сергеевич Крашенинников — один из двух или трех интеллигентных лиц, встреченных мною в архангельской тюрьме. Как старожил с непререкаемым авторитетом, он пристроил меня на отдельном топчане возле себя. В помещении был закоулок, род ниши — уверяли, что мы находимся в бывшей тюремной часовне, — где жительствовали староста (Крашенинников), два его помощника, еще кто-то. Словом, камерное начальство, освобожденное от нарядов — чистки сортиров и помойных ям, уборки коридоров, разноски ушатов с кипятком: арестанты пересыльного отделения обслуживали всю тюрьму. Отмечу, что выполнять эти наряды стремились уголовники для встречи с дружками из других корпусов тюрьмы. Всегда, само собой, находились добровольцы идти на кухню — кормили впроголодь.
— ГУЛАГ — крупнейший, всесоюзного масштаба подрядчик по обеспечению рабсилой, — толковал мне Иван Сергеевич, считавший, кстати, что на пересылке наблюдение ослаблено и можно почесать языки, — туда отовсюду поступают требования. Из того же Архангельска рапортуют: есть инженер-технолог, сорока трех лет, статья 58, пункт 10, срок три года, стаж, узкая специальность, краткая характеристика. В ГУЛАГе сверяют с картотекой: откуда поступили соответствующие заявки? Спрос обеспечен. Все стройки, все горные разработки, весь лесоповал Союза! Поставляют партиями и в одиночку, своим родным гулаговским предприятиям и на сторону. Хе-хе! В Англии сто лет назад отменили работорговлю… — это-то он сказал на ухо.
— Сел я за великого пролетарского писателя, — рассказывал Иван Сергеевич. — Вернее, как сформулировано в обвинении, за его дискредитацию. Это я так неудачно свои именины отпраздновал. Были гости, все свои, между прочим: друзья по работе, старые приятели. Зашел заговор о Горьком… Нечистый и дернул меня сказать — не нравится мне, мол, его язык: вычурный, много иностранных слов… Да еще приплел Чехова, назвавшего "Песню о Буревестнике" набором трескучих фраз. А в газетах только что протрубили, на все лады размазали слова Корифея, — голос инженера сошел на еле внятный шепот, глаза шарят вокруг, — "Девушка и смерть"-де — переплюнула "Фауста" Гете!.. Кто-то за моим столом смекнул — шмыг куда надо и настучал. Меня через день загребли.
Я обрушился на доносчиков.
— Слов нет, гадко. Ни в какие ворота не лезет: угощаться у друга, пить за его здоровье, а потом настучать, — согласился мой собеседник. — Но возьмите в соображение: каждый из гостей, пропустивший мои слова мимо ушей, знал, что ставит себя под удар. Что кто-нибудь донесет — это азбучно. И ты ответишь: при тебе говорили, а ты смолчал… Значит, заодно… и пошло! Так что вернее опередить. Именинник, ничего не скажешь, малый душевный, но сам виноват: собрал застолье и такое ляпнул!
Этот инженер был веселый и остроумный человек. "Испекли" его быстро следствие не продлилось и месяца. Положение знающего специалиста позволяло не слишком беспокоиться за будущее — инженеры и врачи очень редко попадали на общие работы, да и срок у него был детский. И инженер мой не унывал, уверял, что "дешево отделался": могло быть лишее.
Он был мне приятен обходительностью манер, знаниями и начитанностью; влекли к нему ощутимая доброта, снисходительное отношение к людям. И одновременно немного раздражала какая-то слепая жизнерадостность — наперекор очевидному. Точно он не хотел — или не умел? — видеть, как безмерны вокруг притеснения и страдания, и, человек образованный, не вдумывался в причины, породившие наши чудовищные порядки.