Маг в законе. Том 2 - Генри Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Айн подумал. Кивнул, разрешая.
— Соблаговолите повторить! Еще разик…
— Таханаги показывать, ты — запоминать. Брать так. Враг давить, враг мородец, сира много-много (на занятиях Павлу всегда казалось, что старый айн нарочно коверкает язык, из каких-то, одному ему понятных, соображений)! Ты сира нет, ты сдаваться, пускать мимо. Брать запястье. Потихоньку. Враг кричать: "Итай-итай![29]", враг не разогнуть рука. Ты брать рокоток. Потихоньку. Враг повернуться и падать морда в грязь. Есри не падать — свой сира ромать свой рука. Не ты ромать — свой сира. Ты понять?
— Так точно, маэстро. Разрешите?
— Да. На Мза-реур.
На сей раз Мзареулов шлепнулся куда быстрее. Конечно, все вышло далеко не так «потихоньку», как у хитрого маэстро, но…
— Уже ручше. Это высокий искусство — брать чужой сира. Дерать свой. Это не торько боевой — это рюбой искусство. Рисовать. Стихи. Кабуки, Но — рицедей. Магия…
— Магия — искусство? Простите, маэстро! магия — преступление, а не искусство…
— Рисовать черовек… портрет — искусство?
— Так точно, маэстро.
— А у рюди Магомет-роши рисовать черовек — хуже нет. Изворьте дарьше.
Маэстро повернулся к другой паре, давая понять, что беседа окончена. Павел подобрал нож, встал в позицию напротив Мзареулова (теперь была его очередь нападать) — и вдруг увидел, что силач смотрит совсем в другую сторону.
Аньянич невольно взглянул туда же.
К наблюдавшему за занятием ротмистру Ковалеву бежал дежурный унтер-офицер. Козырнул наспех и что-то выпалил в один дух, неразборчивой скороговоркой. На малоподвижном лице Ковалева дернулась бровь — такое Аньянич видел впервые; а глотка у господина ротмистра была луженая, так что команду, наверное, услыхали не только на плацу:
— Рота-а-а! Боевая тревога!!!
IX. ФЕДОР СОХАЧ или ЕСЛИ СО МНОЙ ЧТО-НИБУДЬ СЛУЧИТСЯ…
Ноги их бегут ко злу, и они спешат на пролитие
невинной крови; мысли их — мысли нечестивых; опустошение
и гибель на стезях их.
Книга пророка ИсаииМинуты застыли в оцепенении.
Они сменялись одна другой незаметно, неуловимо, как в глазах кролика, загипнотизированного удавом, испуг сменяется обреченностью, обреченность — покорностью, а покорность — чем-то странным, плохо определимым, чему еще не нашлось слов в языках человеческих… да и кроличьих, наверное, тоже. Время шло; да, разумеется, оно шло, иначе и быть не может — но так ходит знаменитый марсельский мим Ноэль Лакло-младший: выбиваясь из сил, и в то же время (каламбур!) оставаясь на месте.
Сколько их, этих глупых, зачарованных минут успело растечься каплями в клепсидре ожидания: пять? десять? пожалуй, что и все двадцать.
Ничего не происходило.
Ничего.
Шум толпы не исчез, но и практически не приближался. Замер на месте — там, за холмами, где дорога разветвлялась, одним широким рукавом взмахивая на Харьков, и другим (узким, ошибкой горе-портняжки!) спускаясь мимо дач к Северскому Донцу. В трепете утра, приблизившегося вплотную, этот шум уже не казался чем-то особенным — слился, растворился в прочих звуках, одел шапку-невидимку, став привычным и оттого обманчиво-безопасным.
Федор поймал себя на странном, жгучем, будто кайенский перец, случайно оказавшийся в табакерке, желании: ему всей душой хотелось быть за холмами, рядом с шумом, в шуме. БЫТЬ ШУМОМ. Хотелось видеть, понимать; делать хоть что-нибудь! — вместо того, чтобы сидеть сиднем в саду, занимаясь одним: избегать встречаться взглядом с остальными. Собственно, в этом желании, в потаенном стремлении к действию не было ничего особо странного, принимая во внимание обстоятельства… ничего странного, за исключением пустяка.
Приходилось желать, так сказать, страстно, но вполголоса, ежесекундно оттаскивая самого себя за узду от опасной черты.
Вот она, черта, барьер дуэли с самим собой: Рашель начинает дышать хрипло, сбивчиво, бледнеет лицом, вот-вот раскашляется, вот-вот, вот… ф-фух, отпустило!.. назад, еще чуть-чуть назад, еще шажок…
Учись, парень, учись, маг в Законе, куй стальные обручи для сердца… научишься?
Вряд ли.
— Федор! Будьте любезны подняться ко мне!
Это Джандиери. Кричит — какое там кричит! просто слегка повысил голос, а от нервов кажется, будто труба иерихонская стены рушить принялась! — из окна кабинета. Вон, мелькнул в просвете штор ослепительно-белой рубашкой. Небось, еще не оделся… но оденется, обязательно, непременно, чтобы никто (слышите? никто!) не принял впопыхах рубашку Циклопа за позорный флаг сдачи.
Спасибо, князь.
Спасибо за возможность вскочить, наискосок пересечь газон, взбежать по ступенькам, прыгая через одну… Федор, ты же хотел делать хоть что-нибудь? ну, делай!
Делаю.
* * *Джандиери сидел за столом, спиной к двери, подперев кулаком щеку.
В позе князя было столько пронзительно-детской беззащитности, что Федор задохнулся на пороге — не от бега. Остолбенел; не от усталости. И пришел в себя лишь после тихого, равнодушно-обреченного вопроса, где клокочущий акцент пробивался больше обычного:
— Федор Федорович? Не сочтите за труд… У меня к вам просьба. Сугубо личная; между нами.
Само обращение — едва ли не заслуживающее театральных подмостков — говорило о многом.
— Я… да, конечно…
Любые слова на миг показались жалкими огрызками всех яблок Грехопадения, какие только произрастали на этом беспощадном свете. Рот свело оскоминой, и Федька мог лишь молчать, глядя, как князь наклоняется и открывает дверцы бювара, где у него хранились бумага, перья и чернила.
— В случае, если со мной что-то случится…
Завещание он там хранит, что ли? Да нет, достал просто тетрадь: смешную, толстую, растрепанную, будто сельская девка после валяния с миляшом на соломе.
Раскрыл, наскоро перелистал.
Из-за княжеского плеча Федор прекрасно видел: тетрадь в основном чиста и девственна. Значит, предыдущее сравнение — мимо. Едва ли четверть была исписана убористым, твердым почерком со старомодными завитушками. Или это просто кровь сказывается: грузинская вязь дает о себе знать?
На внутренней стороне обложки была, собственно, и вязь: родная, грузинская. Четырехстишие. Чуть ниже: перевод. Впрочем, Федору достаточно было увидеть мельком лишь начало первой строки, чтобы в памяти всплыло болезненно и остро: "Вепхвисткаосани"[30] великого Шоты из Рустави, в несправедливо оболганном критиками переводе К. Бальмонта.
Двенадцатая строфа:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});