Письма - Оскар Уайльд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня начинает беспокоить Америка. В конечном счете они, вероятно, откажутся публиковать «Балладу», а если и напечатают, то не заплатят столько, сколько я хочу. Если они не опубликуют ее сами, тогда это должны сделать Вы, причем в Нью-Йорке одновременно с Лондоном. В Америке она может даже выйти книгой.
Я собираюсь написать посвящение. Не буду ставить имени или инициалов, просто скажу:
Когда я вышел из тюрьмы,
одни встретили меня с одеждами и яствами,
другие — с мудрыми советами.
Ты встретил меня с любовью.
Найдите, пожалуйста, какой-нибудь хороший шрифт и дайте мне посмотреть это посвящение в наборе. Мне оно кажется скромным и красивым. Надеюсь, Вы согласны со мной. Жду известий от Вас в ближайшее время. Искренне Ваш
Оскар Уайльд
185. ЛЕОНАРДУ СМИЗБРСУ{288}
Позилиппо
Воскресенье [? 28 ноября 1897 г.]
Дорогой Смизерс! Постарайтесь унять «Чизвик-Пресс» — безумию их нет предела. Я сделал так: «Какой-нибудь скотина-врач бульдожий морщит нос, держа часы…» Если они спросят, нет ли тут оскорбления, ответьте, что это просто тайная зловредность; лучше всего, если Вы при этом будете одеты в соболя. Пожертвовать часами я не могу никак, так что на случай, если они упрутся, высылаю худосочную замену; но остерегайтесь ее использовать — я буду возмущен и, вполне вероятно, возмутителен.
Почему бы Вам не основать Общество Защиты Притесненных Лиц? Пока что мы совершенно беззащитны перед наглой всеевропейской сворой, возглавляемой разными мерзавцами и адвокатами. Смех, да и только. Общество уже разрушило мою жизнь до основания, а им все мало, они вновь хотят подвергнуть меня социальной тирании и принудить жить в одиночестве; пусть что другое, а этого я никак не могу. Я и так два года томился в тюрьме в одиночестве и безмолвии. Я и помыслить не мог, что после моего освобождения моя жена, мои попечители, опекуны моих детей, мои немногие друзья, какими бы распрекрасными они ни были, и туча моих врагов объединятся с единственной целью — под страхом голодной смерти вновь заставить меня жить в одиночестве и безмолвии. В тюрьме, между прочим, хоть как-то кормили; пища эта была тошнотворна, ее нарочно делали как можно более отвратительной, на ней невозможно было оставаться здоровым — но все же это была пища. Теперь же возникла идея, что я должен жить в одиночестве и безмолвии, вовсе обходясь без пищи. Воистину тупость людская не имеет границ. И этот план проводится в жизнь из соображений морали! Он не оставляет мне много выбора, кроме как умереть с голоду или пустить себе пулю в лоб в одной из общественных уборных города Неаполя. По моему опыту, люди, у которых на первом месте стоит мораль, — это люди чрезвычайно жестокие, бессердечные, мстительные, безмозглые и лишенные малейших признаков человечности. Так называемые моралисты — просто скоты. По мне, лучше уж сотня противоестественных грехов, чем одна противоестественная добродетель. Именно она, эта противоестественная добродетель, создала для тех, кто страдает, сущий ад на земле.
Все это, разумеется, имеет прямое отношение к моей поэме и представляет собой характерный образчик письма поэта к своему издателю.
Я решил восстановить третью песнь, как она была, поскольку ее начальные строфы совершенно необходимы для связности рассказа. Читатель должен знать, где находился приговоренный и что он делал. Разумеется, я бы хотел, чтобы этот кусок был лучше, но он такой, какой есть, и иным быть не может. Повествование без него сильно проигрывает. Так что вставьте его. Что же касается прочего, я думаю, правки довольно. Мучительная смерть автора от голода сильно увеличит популярность поэмы. Публика любит, когда поэты так умирают. По ее мнению, это отвечает законам жанра. Вероятно, так оно и есть. Всегда Ваш
О. У.
186. РОБЕРТУ РОССУ{289}
Вилла Джудиче, [Позилиппо]
Понедельник [6 декабря 1897 г.]
Мой дорогой Робби! Я прекрасно понимаю, что предотвратить решение Хэнселла было не в твоих силах; мне только обидно, что не было сделано даже попытки, и я по-прежнему утверждаю, что Мор заблуждался, когда сказал, что моя жена «действует в рамках своих прав, определенных юридическим соглашением». Хэнселл считает так же, как я. Он пишет мне, что принял это решение, основываясь не на письменном соглашении, а на неофициальной договоренности о том, что я не буду жить с Бози.
Он предупредил меня в Рединге, что поступит так, если я ослушаюсь. Я не имел ничего против, поскольку тогда мне казалось, что я никогда больше не захочу увидеться с Бози. Но впоследствии все изменилось. И я имел право настаивать, чтобы наше детально разработанное соглашение трактовалось буквально. Разумеется, Бози стал для нынешнего столетия воплощением бесчестья, но какова его репутация с юридической точки зрения — это совершенно другой вопрос.
Я понимал, что, соединяясь с Бози, я подвергаю свой доход огромному риску. Меня предостерегали со всех сторон, да я и сам не был слепым котенком; и все же это был для меня тяжелый удар — человек идет к зубному врачу по собственной воле, но, когда ему дергают зуб, он испытывает боль; то, что Мор не возразил на отказ Харгроува платить Холмэну, глубоко меня ранило, и в ответ я выпустил несколько отравленных стрел. Артур Клифтон сейчас пытается договориться с Адрианом Хоупом, и я, конечно, обещаю, что никогда больше не буду жить в одном доме с Бози. Я надеюсь, что у Артура что-нибудь получится, хотя Адриан Хоуп так и не ответил на мое письмо. Надежды, впрочем, мало. Все летит в тартарары. Ты сделал для меня почти невозможное, но Немезида обстоятельств и Немезида характера оказались сильнее меня; как я написал Мору, я — проблема, не имеющая решения. Помочь мне могли бы только деньги — нет, не решить проблему, но хотя бы затушевать ее.
Что же касается твоего письма Смизерсу, то я не понимаю, чем тебя так обидела фраза в письме, которое не я написал и с которым я не имею ничего общего. Ты наставляешь Смизерса: «Я надеюсь, Вы откажетесь печатать поэму Оскара Уайльда, если он будет настаивать на том, чтобы прежде она была опубликована в газете». Печатать ли Смизерсу книгой то, что сначала выходит в периодической печати, — решать ему и никому другому. Ты, ясное дело, хотел, чтобы Смизерс вынудил меня оставить мысль о газетной публикации; знай же, что Смизерс еще чуть не два месяца назад писал мне, что ему наплевать, печатаюсь я где-нибудь помимо него или нет. Это был его ответ на мое сообщение об отказе от предложения «Мьюзишен» на том основании, что это повредит книге Смизерса. Бози не понимал и не понимает, зачем тебе, если какая-нибудь газета заплатит мне 25 или 50 фунтов, уговаривать Смизерса отказаться от книги. Это вполне обычная практика. В любом случае Смизерсу виднее, как ему быть, и он давным-давно заверил меня, что я могу поступать, как мне заблагорассудится. Вот откуда проистекает чрезмерная язвительность Бози, и на смысл его слов обижаться нечего; что же касается формы, должен признать, что ни его, ни твоя переписка не отличаются особенным ее почитанием, и по вашим письмам не скажешь, что в них живет неумирающий дух Красоты. Как бы то ни было, я тут ни при чем. Смизерс может показать тебе все мои письма к нему, где есть упоминание о тебе. К моему глубокому огорчению, ты написал Бози, что наша с тобой близкая дружба ушла в прошлое и что я будто бы более не доверяю тебе в денежных вопросах. Первое, разумеется, есть дело твоей совести. Второе утверждение несправедливо, неоправданно и жестоко.
В целом же я полагаю, что ты проявляешь поразительно мало сочувствия к раздавленному, душевно надломленному и глубоко несчастному человеку. Ты всего меня истерзал колючими словами; но стоило одной моей фразе просвистеть у тебя над ухом, как ты завопил, что смертельно ранен. Всегда твой
Оскар
187. ЛЕОНАРДУ СМИЗЕРСУ{290}
Вилла Джудиче [Позилиппо]
Суббота [11 декабря 1897 г.] [Почтовый штемпель — 12 декабря 1897 г.]
Мой дорогой Смизерс! Ваше рукописное послание, без сомнения, настоящий литературный раритет, и я оценил его форму не меньше, чем содержание.
Что же касается моего милого Робби, то, если он милостиво вышлет мне пару своих самых старых башмаков, я с благоговением вычищу их и отправлю обратно, приложив изящный сонет. Я люблю Робби всю жизнь и не имею ни малейшего намерения прекращать любить его. Из всех моих друзей он не имеет себе равных по красоте души; если бы все они были такими же, как он, я не сделался бы козлом отпущения для девятнадцатого столетия. Но такого человека встречаешь раз в жизни.
Когда мой милый Робби безжалостно меня обстреливал (что было нечестно, ибо цивилизованная армия бьет только по укрепленным позициям), я сносил это с кротостью патриарха. Признаю, однако, что, когда он допустил некоторую небрежность в отношении третьего лица, я дал по нему залп разноцветными ракетами. Об этом я сожалею. Но есть ли в моей жизни хоть что-то, о чем бы я не сожалел? И как они тщетны, все сожаления! Жизнь изорвана в клочья, и ее не залатаешь. На ней лежит проклятие. Ни для меня самого, ни для других радости от меня никакой. Я стал заурядным нищим, причем довольно низкого пошиба; то обстоятельство, что в глазах немецких ученых я представляю собой интересный психопатологический феномен, имеет значение разве что для самих ученых. Да и у них я расчислен по таблицам и подведен под закон больших чисел! Quantum mutatus![79]