Шахерезада. Тысяча и одно воспоминание - Галина Козловская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Простите, милый друг, что омрачаю это письмо своим впервые в жизни появившимся эгоцентризмом. Но для Вас я неизменно буду такой, какой была всегда, – открытой и полной добрых чувств и большой дружественности.
Крепко Вас обнимаю. Пусть Вам будет хорошо с Вашими друзьями. В Михайловском сорвите листок с осенявшего Александра Сергеевича дерева и пришлите мне в мою Азию. Я вложу его в стихи, стоящие всегда в моем изголовье. Его душа коснется его же строк, и что-то замкнется, и я буду причастна к еще одной таинственной радости. Да хранит Вас Бог.
Р. S. Теперь уж напишу из дома.
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому5 октября 1978Милый друг мой Владимир Брониславович!
Не сердитесь на меня за мое молчание. По моем приезде жизнь начала мне отваливать щедрые порции того, что принято сейчас называть «отрицательными эмоциями». Быстренько разгорался диабет, увеличился сахар в крови, и я скуксилась и хандрю. Так мы и общаемся с жизнью – она мне горечь, а я ей в ответ сахарком.
У нас до сегодняшнего дня было тепло, а сейчас прохладно – плюс пятнадцать, и осень повеяла из каждого облака. Сад мой полон гомона и щебета птиц. Виноградная лоза обвила вершину старой урючины, и там целый день происходит птичий праздничный разгул, до самых сумерек. Земля усеяна разбросанным виноградом, и все цветы осени упорно напоминают, что скоро лету конец.
Я сейчас не одна. У меня гостит один молодой друг из Ленинграда[194]. Немножко развеивает мою тоску, забавляя своими причудами и чудачествами. Явился он с самолета очумелый, быстренько встал на голову, постоял минут двадцать, чихнул и, сев за стол, поглотил целый огород зелени без хлеба и соли. Затем развернул багаж, который превзошел всё необходимое и обходимое для самой капризной и взыскательной женщины, вызвав неописуемый интерес Журушки ко всем этим блестящим штучкам, баночкам и флакончикам. Сейчас он сидит в кабинете за письменным столом и пишет свою книгу об обэриутах. Думала, что он будет той оказией, с которой перешлю Вам Ваши книги, но оказия, оказывается, отправится дальше по городам и весям Средней Азии со всей и без того тяжелой кладью. Кажется, приезжает Миша Ардов (сын Виктора Ефимовича), и, если будет возвращаться прямо в Москву – попрошу его.
Перечитываю теперь я – «Лолиту» Набокова. Какая это удивительная книга, гениально написанная и представляющая, по-моему, последний великий роман нашей русской литературы. Из всего, читанного мной, для меня «Лолита» и «Дар» – это его вершины. Люблю его «Speak Memory!». Остальные – и «Ада», и «Pale Fire» (где присутствует много замечательного), и «Пнин», и «Защита Лужина», и «Приглашение на казнь» – все они по-разному вызывают отталкивание и порой активную неприязнь. Роман жизни нашего любимого Бориса Леонидовича – это грандиозное явление духовной жизни России и вместилище всей поэзии нашего времени, но это не роман, как он отлился, в его законченной литературной форме. А у Набокова в «Лолите» необычайно совершенна форма подлинно русского психологического повествования.
Ах, Боже мой, как мы не наговорились с Вами! Как о многом могли бы мы с Вами поведать друг другу!
Заменили ли Вы имя у Вашего милого героя, вернув ему человеческое имя[195]? Вы даже не представляете себе, как его замысловатое, явно искусственное имя заставляет каждый раз спотыкаться, словно всё время натыкаешься на камень, лежащий на дороге.
Все вспоминаю Ваш великолепный очерк о С. Я. Эфроне[196], и меня не покидает то ощущение, что я испытала, когда Вы его нам читали.
Милый друг мой, берегите себя и будьте всегда здоровы и полны Вашей удивительной жизненной бодростью.
У меня сейчас в саду цветут анемоны, те самые, которые у царя Соломона в «Песне Песней» зовутся «розой Сарона»[197]. Как жаль, что ни Вы на них, ни они на Вас не могут взглянуть глазком!
Обнимаю Вас, дорогой. Любите и не забывайте меня. От Бори сердечный привет.
Ваша, как всегда,
Галина ЛонгиновнаГалина Козловская – Владимиру Сосинскому1 ноября 1978Владимир Брониславович, мой дорогой друг!
Вместо меня придет к Вам моя Наташа, которую я очень люблю. Хочу через нее испросить у Вас прощения, что не возвращаю Вам с такой прелестной оказией Ваши книжки. Но, как нарочно, все они у Бори, а он улетел внезапно в Ригу по делам. Но со следующей оказией всё будет возвращено в сохранности. Наташа Вам расскажет, как я долго и тяжко болела. Я и сейчас еще так слаба, что с трудом пишу это бестолковое письмо.
Это возмутительно – Вы совсем меня забыли и считаете, что трех строчек о Вашем вечере в Ленинграде вполне достаточно для далекого друга. Напишите мне настоящее, большое письмо. С больными надо быть милыми, добрыми и ласковыми. Я ведь ничего о Вас не знаю со дня Вашего отъезда в Михайловское.
Крепко обнимаю Вас и чуточку сержусь за молчание.
Ваша, как всегда,
Галина ЛонгиновнаГалина Козловская – Владимиру Сосинскому30 января 1979Дорогой, дорогой Владимир Брониславович!
Не пеняйте на меня, милый друг, за долгое молчание и что не поздравила Вас с Новым годом. Я долго болела, а затем наступили Святки, отныне для меня навеки траурные дни. Десятого января в передаче об Алексее Федоровиче дважды прозвучал записанный его голос. Запись была сделана за два месяца до его кончины, и я с нестерпимой ясностью услышала, как уже тогда он был болен и слаб. Говорил он задыхаясь, торопясь и с такой интонацией, что я не выдержала. Этот голос и сразил меня. Я впала в греховное отчаянье, какого у меня еще не было в жизни. Мне так тяжко и худо, что не хочется жить. Я целыми днями лежу в постели, не хочу вставать, не хочу есть, не в силах что-либо делать. И как мне слушать уговоры людей – «Вы должны писать, никто, как Вы, об Алексее Федоровиче не напишет» и т. п. Ведь им и невдомек, что творится у меня в душе и что нет у меня сил не только писать, но порой даже жить. Я скрываю, как могу, свой breakdown, так как не терплю жалости.
Цепляюсь, за что могу, чтоб выбраться из этой черной бездны. Прочла подаренную Вами книжку Анны Андреевны о Пушкине[198], и она необычайно вдруг приблизилась ко мне. После набросилась на Пушкина и сейчас дочитываю десятый том. Может, поможет.
Кстати, не поблагодарила Вас за книжку Мирского[199], но признаюсь Вам, что «под елку» я ее не положила, как Вы хотели. Давно я не испытывала, как в подвздошину, такого удара – такого разочарования. Это не он – тот блистательный умница, тот парящий и свободный человек, проникавший сердцем в самые глубины искусства, каким я его помнила. Я не знаю примера более глубокого падения, более страшного самопредательства. На какие только духовные извращения не способны мы, русские; и чем древнее кровь, тем низость беспримерней. Сергей Яковлевич Эфрон искупал свои грехи чужой кровушкой[200], Святополк на глазах у всех отрекся от себя, от своей сути, от своей души. Какое угодничество, какое пресмыкательство, какая речь – паскудная гнусная жвачка слов ширпотребного вульгаризаторства! Он ничего не стыдится! Как он сразу учуял и поплыл по вонючему фарватеру тех дней, не сохранив ни капли достоинства, ни капли самоуважения. Всё: и знак равенства между Тихоновым и Пастернаком (потому что первый – влиятельная персона), и извращенная ужимка – упаси Бог сказать «золотой фонд литературы», непременно «железный фонд», – и прочие мерзости… Не могу Вам передать, как муторно, тошно и бесконечно горько было мне после этой книжки. И зачем ее только напечатали! Она не стоит ни одного доброго слова. Еще на одну прекрасную иллюзию стало меньше. Просто вдребезги. И подумать только, ради чего он предал себя!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});