Пушкин - Юрий Тынянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кюхля тотчас прочел все это Пущину, Пушкину и Вальховскому. Вальховский ранее принял горячее участие в осуждении полководца. Он почитал героем Суворова и был за штык и пулю, за горячий старинный бой и немедленные движения. Но поведение Барклая вдруг круто переменило его суждение о нем. Упражняясь перед сном в изнурительной гимнастике, Суворочка приучал себя к справедливости . Пущин был совершенно согласен на оправдание полководца. Пушкин молчал; оклеветанный и несчастливый полководец искал под Бородином смерти. Вдруг он закусил губу, вспыхнул, что-то проворчал и в замешательстве убежал. Он так поступал всегда, когда бывал сильно тронут.
17
Осень стояла теплая, ясная, сквозная. В лицейском садике кучею лежали листья, и ему доставляло тайную радость бродить по охапкам, наметенным дядькою Матвеем, под присмотром коего садик находился. Тишина была полная, ни ветерка, ни дождика. Они стыдили Калинича, который предсказывал жестокие холода, и Калинич разводил руками.
– Я не об осени говорил, – сказал он упрямо, – а о морозе, стало, о зиме.
Листва опадала; кой-где желтые сквозные листья слабо шевелились под теплым ветром.
Калинич подозвал Яковлева к дубу и указал ему молча на редкие дубовые листья, которые все не хотели опадать. Яковлев не понимал.
– Лист не чисто падает, – сказал важно Калинич, – стало, зима будет строгая.
Он был уверен в своих приметах и более распространяться не хотел. И правда, назавтра вдруг подул ветер, налетела буря, деревья в саду кланялись и стонали.
В один такой день Москва была оставлена войсками и занята неприятелем.
18
Они услышали о пожарах, опустошающих Москву: она горела со всех сторон. Загорелось на Солянке, у Яузского моста и на противоположной стороне города. Вскоре пожар стал всеобщим. Самые сады московские не были пощажены огнем: деревья обуглились, листы свернулись.
Горели великолепные дворцы вельмож московских, гостиный двор превратился в пепел, Воспитательный дом сгорел, за Москвою-рекою стояло пламя; сильный ветер дул в эти дни.
Куницын привез из города известие от Тургенева о родителях; они были целы и невредимы, в Нижнем Новгороде, как и дядюшка с тетушкою. Отец бодр, и вскоре Александр получил от него подробное письмо.
Назавтра Малиновский спросил о поведении воспитанников у Чирикова, дежурившего ночью. Чириков сказал, что в ночное дежурство он заметил, что некоторые ворочались и не спали – вздыхают, ворчат и вообще беспокоятся, а на оклик гувернера не отвечают и показывают себя спящими, в чем, однако, видно притворство. Другую половину ночи сам Чириков спал и поэтому о ней не говорил. На вопрос о том, кто именно не спит и беспокоен, – Чириков назвал в первую голову Пущина и Пушкина.
Он в самом деле не спал. Он по реляциям знал о страшных опустошениях Москвы, которые причинил неприятель, но сначала не мог их себе представить.
Гнездо у Харитония не существовало; оно показалось ему прекрасным. Там у печки лежал истертый коврик. Но было сожжено и разрушено все – самые улицы, по которым он гулял, более не существовали. Москва или большая ее часть объята пламенем.
Он пошел знакомым путем – по бульвару и никак не мог вообразить, что кругом дымятся развалины. Самые сады обуглились , – сказал Куницын. Он слышал в темноте однозвучный ход часов в коридоре и содрогнулся. Он привык ничего не бояться, не плакал, как Корсаков. Он не думал ни о родителях, бежавших на Волгу, ни даже об Арине – он думал о Москве, о пепелище, где родился, где рос, куда должен был некогда вернуться; теперь некуда стало возвращаться. Он был один как перст и с широко раскрытыми глазами лежал и смотрел в темноту, со всех сторон его обступившую. Он вспоминал знакомые дома, один за другим, и сомневался в их существовании. Даже спросить было не у кого. Царское Село было в этот час пустынно. Он тихо постучал в стенку, и тотчас ему ответили слабым стуком: Пущин не спал. Он поуспокоился. Москва не могла быть уничтоженной, и он решил еще раз повидать ее, чего бы это ему ни стоило. Он сказал об этом Пущину, и Пущин его одобрил. Бегство, путь, Москва, враги, мщение мерещились ему. Пущин еще раз постучал ему и пожелал доброй ночи.
Дядька Фома, пришедший их будить, взглянул сквозь оконную решетку и не стал стучать: и курчавый и толстый – оба не спали. Он только сказал, как всегда:
– Господи, помилуй, – и отошел.
Директор Малиновский пожелал видеть Александра. Он спросил его, давно ли он получал письма из дому, и вдруг тихонько поправился:
– От родителей.
Дома более не существовало.
Малиновский внимательно на него посмотрел.
– Теперь все скоро кончится, – сказал он ему спокойно. – Все думают еще, что Москву жгут французы. Ошибаются. Французы не безумны. Москву жжет россиянин. Задрали его за живое, остервенили, ранили, поиздевались, и он все свое сожжет, сам в огне погибнет, но и гости живы не будут.
Александр, раскрыв рот, смотрел на него. Это была совершенная новость, и он ее еще не понимал. Малиновский был спокоен, как никогда, со странной усмешкою.
– Вы Игореву смерть и Ольгину месть помните? – спросил он Александра. – Иван Кузьмич только древнюю историю вам еще читает, к концу года, видно, объяснит и про Ольгу, ибо она относится уже к Средним векам. Нужно вам почитать хоть Глинкино переложение. Для послов древлянских, виновных в смерти Игоревой, истопила Ольга баню жарко и спросила гостей: хорошо ли им? И гости ответили: «Пуще нам Игоревой смерти». А потом пошла к древлянам и велела варить меды в Коростене, а за Игореву смерть взяла с них легкую дань: с каждого двора по три воробья и голубя. И радовались древляне, что так легко откупились. А Ольга велела привязать зажженный трут с серою к птицам и пустила их на волю: вернулись к домам своим, к гнездам, и сожгли Коростень. Так-то бывало. Не хвались, на пир едучи, хвались с пира едучи. Идите, не скучайте, я вами много доволен.
Последнее директор сказал неожиданно для себя самого, вопреки табели, потому что нужно было сделать Пушкину строгий выговор за то, что, полагаясь во всем на свою счастливую память, он, по общим жалобам, вовсе перестал готовить упражнения. И он обнял его.
19
Сергей Львович, так же как и Василий Львович, бежал из Москвы вместе со всем обществом в Нижний Новгород. Василий Львович был в бедственном положении – как раз в это время не было у него в Москве денег – и он ничего не успел вывезти. Никто не пришел к нему на помощь. Ехал он в простой телеге. Все то, что скопилось у него в течение всей жизни, все драгоценные по памяти и достоинству вещи остались на произвол врага. Он вспоминал дрожки, на которых ездил еще в ту эпоху своей жизни, когда был бриганом, с приятелями к московским сводням, – дрожки были оставлены в сарае и, вероятно, похищены; вспоминал карету, недавно подновленную, – карету, которая еще покоила прелести жестокой Цырцеи, – бог весть, где она! Мебели, с которыми он сжился, как с друзьями, кушетка, подобная той, на которой живописец Давид изобразил улыбавшуюся когда-то Василью Львовичу Рекамье, – достались, по всей вероятности, ее же соотечественникам. Он был немолод и, привыкнув ко всему этому, не воображал, как обзаведется новым. Да к тому же не было и денег.
Осталась там и библиотека, полная драгоценных книг, известная всей Москве. Странное дело – Василий Львович почему-то вначале менее жалел о ней, чем о карете. Библиотека была у него громадная, редкая, и потеря слишком велика, чтоб ее часто вспоминать. И только потом, вспомнив экземпляр Аретина с картинками, единственными в своем роде, всплеснул руками и замер. Убивало Василья Львовича более всего, что он выехал в легком плаще, а весь гардероб, шуба и прочие вещи, к которым он привык, как к собственной коже, погибли.
Вместе с тем у него была тайная легкая надежда, что все это как-нибудь вернется, – невозможно, чтобы все эти предметы погибли! Об этом он никому не говорил. Он громко жаловался Аннушке на отсутствие любимых предметов – каждого в отдельности: недоставало то трубки, то халата.
– Эту трубку просил у меня князь Шаликов – я не отдал.
Или:
– О! Сколько добра награбят злодеи! Вот и мой халат пропал!
Он избегал говорить о своих потерях среди беглых московских жителей; их, казалось, ничем нельзя было удивить; среди них возникло даже соревнование в бедствиях. Они собирались в первое время у Бибиковых или Архаровых, которым были отведены весьма приличные дома, и препирались: кто более всех потерял имущества? Василий Львович в первый же вечер со вздохом сказал, что погибло все его движимое имущество, но это было принято сухо. Здесь были люди, у которых погибло гораздо больше.
– А что же именно потеряно? – спросил с неприязнью старый Архаров.
Услышав о драгоценной библиотеке, он сказал задумчиво:
– Библиотека что? Можно в лавке новую прикупить. У меня паркеты погибли.
С этих пор Василий Львович говорил о своих потерях только нижегородским дамам. Они приняли в нем участие. Самый говор их казался Василью Львовичу необыкновенно забавен, любезен: они растягивали все слова на о. Вскоре он стал волочиться за прекрасной Елизой Саламановой. Нижегородские прелестницы были более угловаты и неловки, чем московские, но это восхищало Василья Львовича своею новостью.