Трансатлантическая любовь - Симона де Бовуар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нас с Сартром очень скоро потянуло друг к другу, мне было двадцать два, ему двадцать пять, и я с восторгом отдала ему свою жизнь и себя самое. Он был первым мужчиной, с которым я легла в постель, — до этого я даже ни с кем не целовалась. С тех пор у нас общая жизнь, и, как я тебе уже говорила, я очень его люблю, но скорее как брата. В сексуальном смысле у нас не было полной гармонии, в основном из-за него: его не слишком интересует секс. Он человек пылкий, темпераментный — но только не в постели. Я интуитивно поняла это очень быстро, несмотря на свою неопытность, и постепенно мы сочли излишним — чтобы не сказать неприличным — продолжать спать друг с другом. Мы перестали это делать лет через восемь или десять, признав свою полную неудачу в этой области. Тут-то и появился молодой и красивый Бост, десять лет назад. Он намного моложе меня и был любимым учеником Сартра. Я обожала ходить с ним по горам. К тому моменту у него начинался роман с моей русской приятельницей, но он уже жалел об этом и собирался ее бросить. А она была когда-то моей ученицей, и я, в общем-то, хорошо к ней относилась, но она и со мной, и с ним вела себя довольно неприятно. Она из тех женщин, которые слишком много требуют от других, всем врут и вынуждают других врать им. В результате, когда мы с Бостом в Альпах ночевали как-то в одной палатке и нам вдруг очень захотелось заняться любовью, у нас не возникло угрызений совести. Ей мы ни слова не сказали ни тогда, ни потом. Бост хотел порвать с ней, но просто не мог: она к тому времени уже была без ума от него, и он не решался причинить ей боль. Потом началась война, после войны она заболела туберкулезом, и ему уже некуда было деться: он женился на ней и, как ты знаешь, живет с ней по сей день. Но нашей близости это не помешало. У нас были чудесные, легкие отношения, никаких безумных страстей, но зато и никакой ревности, никакой лжи, как бы одновременно и дружба, и огромная нежность. Меня полностью устраивала моя жизнь: мне хватало этих отношений — очень, в сущности, глубоких, — и я не тосковала по настоящей любви. Я считала, что уже стара для нее, и могла бы продолжать так считать всю оставшуюся жизнь, деля время между работой и дорогими мне людьми. А потом, как ты знаешь, любовь пришла. Не считая Сартра и Боста, я за всю жизнь провела по одной ночи с тремя мужчинами, которых хорошо знала и которые мне нравились, но сблизиться по-настоящему мы не смогли. Когда я приехала второй раз к тебе в Чикаго, я думала, это будет приключение в том же роде, ты мне нравился, мы могли бы провести вместе несколько приятных дней. Поэтому я и говорила, что ты поймал меня в западню. Я никак не ожидала настоящей любви, не предполагала, что могу увлечься, но ты! — ты заставил меня влюбиться в тебя, вернуться в Чикаго и любить тебя все сильней и сильней. Теперь ты понимаешь, что я должна была сказать об этом Босту. Я все объяснила ему, это было не очень приятно, но мы остались друзьями и часто видимся, иногда втроем — вместе с Сартром или с Ольгой, — иногда с ним одним. У нас позади длинная история, поэтому я и написала о ней в предыдущем письме. Но, как ты верно почувствовал, наши с ним отношения в последние годы были уже не такими бурными, как вначале, когда мы действительно были без ума друг от друга.
Все это, Нельсон, лишь способ сказать тебе, что только с тобой я узнала любовь настоящую, всепоглощающую, где сердце, тело и душа не разделены. Не было у меня в прошлом году молодых красавцев, не будет их и в этом году, не будет больше никогда, я думаю.
Вот мое прошлое, дорогой, вот мое настоящее. Понимаешь, у меня в Париже есть как бы семья: я так давно и так близко знаю этих людей, мы столько вместе всего пережили и хорошего, и плохого, что они для меня уже не просто друзья, а настоящая семья. Моя биологическая семья для меня ничто, я выбрала себе другую, сама. Это, в сущности, счастье — иметь семью, она помогает жить. Хотя и не спасает от одиночества, особенно если любишь (безумно). Тут она помочь не может. Не знаю, вполне ли ты меня понимаешь, но мне хочется, чтобы, когда я в следующий раз напишу: “Я виделась с Сартром, Бостом, Ольгой”, ты хоть отчасти представлял себе, что это означает. А мне ведь еще много предстоит написать писем, пока я не отброшу слова, чтобы снова соединиться с тобой.
До свидания, Нельсон, мне легче, оттого что я поговорила с тобой. Целую твои губы в мечтах.
Твоя Симона
Из книги “Сила вещей”:
“В Париже я каждую неделю находила в почтовом ящике конверт с чикагским штемпелем; я только потом поняла, почему так редко получала известия от Олгрена в Алжире: он писал мне в Тунис вместо Тенеса. Одно письмо вернулось, он отправил мне его снова. Счастье, что оно тогда затерялось: в тот момент оно оказалось бы для меня тяжелым ударом. Он пишет, что, выступая на митингах в поддержку Уоллеса, влюбился в некую молодую особу, которая в тот момент разводилась с мужем, и даже начал подумывать о женитьбе. Она лечилась у психоаналитика и не хотела принимать решений до конца курса. В декабре, когда я получила письмо, они уже почти не встречались, однако он счел нужным объяснить: “Я не собираюсь связывать себя с этой женщиной, сейчас она больше ничего для меня не значит. Но это не меняет дела, я по-прежнему хочу иметь то, что, как мне казалось в течение этих трех-четырех недель, она могла бы мне дать: теплый, уютный дом, где я жил бы со своей семьей — с женой и даже с ребенком. Нормально, что мне этого хочется, ничего необычного в моем желании нет, просто раньше мне это было не нужно. Возможно, дело в том, что мне скоро сорок. У тебя все иначе. У тебя есть Сартр и совершенно особый образ жизни: вокруг тебя все время люди, ты способна жить идеями. Ты погружена в культурную жизнь Франции, испытываешь удовлетворение от своей деятельности и от каждого прожитого дня. А Чикаго от всего далеко, примерно как Юкатан. Я веду бесплодное, пустое существование, сосредоточенное исключительно на себе самом: меня это совершенно не устраивает. Я прикован к Чикаго, потому что, как я тебе уже говорил и ты меня поняла, моя работа — писать про этот город, а писать про него я могу только здесь. Нет смысла все повторять сначала. Но в результате мне практически не с кем поговорить. Иными словами, я попался в собственный капкан. Я бессознательно выбрал жизнь, наиболее подходящую для того рода литературы, который мне лучше удается. Мне скучно с политиками и интеллектуалами, они какие-то неживые. Люди, с которыми я сейчас общаюсь, кажутся мне более подлинными: шлюхи, воры, наркоманы и т. п. Но моя частная жизнь оказалась принесенной в жертву. Роман с этой женщиной помог мне понять, что происходит между нами с тобой. Год назад я не решился бы изменить тебе, боясь все испортить. Теперь я знаю, что это было глупо: руки, находящиеся за океаном, не могут согреть, а жизнь слишком коротка и холодна, чтобы лишать себя тепла на многие месяцы”.
В другом письме он возвращается к той же теме: “После того несчастного воскресенья в ресторане Центрального парка, когда я начал все портить, у меня осталось ощущение — я писал тебе о нем в последнем письме, — что мне хочется иметь наконец что-то свое. В огромной степени оно возникло благодаря этой женщине, которая несколько недель казалась мне очень близкой и дорогой (теперь все уже не так, что не меняет сути). Не она, так другая. Это вовсе не значит, что я тебя разлюбил, но ты была так далеко и ждать оставалось еще так долго… Казалось бы, нелепо говорить о том, что давно можно считать пройденным этапом. И все-таки стоит, ведь ты не можешь навсегда сослать себя в Чикаго, равно как и я не могу жить изгоем в Париже, я обречен неизменно возвращаться сюда, к своей пишущей машинке и одиночеству, и испытывать потребность в ком-то, кто был бы рядом, потому что ты так далеко…”
Мне нечего было ответить, он был абсолютно прав, но меня это не утешало. Мне было бы нестерпимо жаль, если бы наши отношения прекратились. Этот преждевременный внезапный конец свел бы на нет счастье всех дней и ночей в Чикаго, на Миссисипи, в Гватемале. Постепенно, однако, письма Олгрена потеплели. Он рассказывал мне свою жизнь изо дня в день. Посылал газетные вырезки, поучительные брошюры о вреде табака и алкоголя, книги, шоколад, а один раз прислал даже две бутылки старого виски, запрятанные в огромные пакеты с мукой. Он написал, что приедет в июне в Париж и уже заказывает билет на пароход. Я успокоилась, но временами с болью чувствовала, что наша история обречена и конец наступит вот-вот”.
Пятница [3 декабря 1948]
Дорогой мой любимый ты! Я рада, что получила сентябрьское письмо, потому что оно заставляет нас поговорить по существу. Не могу сказать, что и последнее твое длинное письмо меня порадовало. Конечно, я знала — с той ночи, когда пролила столько слез, — что наша история, видимо, идет к концу и что-то в некотором смысле уже умерло, но для меня все равно было шоком осознать, что конец мог наступить так скоро, уже осенью, что он может наступить, например, завтра, — нет, меня это, конечно, не радует. Но ты совершенно прав, и все сказаное тобой подтверждается. Я вполне понимаю, что тебе нужна жена, твоя и только твоя, и ты заслуживаешь этого. Ты — прекрасная судьба для женщины, и я бы от всего сердца желала избрать такую судьбу для себя, но не имею права. Да, я понимаю тебя, Нельсон. Мне бы только хотелось, чтобы ты не жалел о своей прошлогодней верности — она не была бессмысленна. Для меня так много значила твоя верная, подлинная, согревающая любовь, она так глубоко волновала меня и я с таким счастьем платила тебе тем же, что если я еще хоть что-то для тебя значу, то не жалей. Не жалей о том, что отдал мне так много, ведь благодарность моя не знала предела. Да, жизнь коротка и холодна, поэтому не стоит пренебрегать такой сильной и горячей любовью, как наша. Нет, не было безумием любить друг друга, жертвуя всем остальным, мы были счастливы, по-настоящему счастливы, многим за всю жизнь не выпадает и десятой доли нашего счастья, я никогда не забуду этого, и, надеюсь, ты тоже будешь иногда вспоминать. А пока, милый, я мечтаю только об одном — чтобы мы еще хоть один раз побыли вместе: приезжай в Париж между апрелем и сентябрем. И о том, чтобы дружба наша не оборвалась, даже если у тебя появится жена. <…>