Мятежные ангелы - Робертсон Дэвис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, если есть способности.
— Стоит изучить два или три, и все остальные как будто сами укладываются на место. Люди боятся иностранных языков.
— Значит, языки вашего детства — польский и венгерский? Это все?
— Еще один или два. Это несущественно.
Я, конечно, не намерена была сообщать ему, какой несущественный язык использую дома во время скандалов. Я надеялась, что моя несдержанность в истории с бомари и Холлиером меня кое-чему научила. Я уже боялась, что стоит на секунду ослабить защиту — и Парлабейн вытащит из меня все. Его любопытство обладало особой силой, и он помыкал мною в разговоре как хотел, так что я вполне могла открыть больше, чем намеревалась. Может быть, перейдя в наступление, удастся избежать допроса? Ну-ка…
— Доктор Парлабейн, вы все время спрашиваете, но сами ничего не рассказываете. Что вы за человек? Вы родились в Канаде, верно?
— Пожалуйста, зовите меня «брат Джон»: я давно оставил академические суетные звания, когда низко пал в этом мире и открыл, что единственное мое спасение — в смирении. Да, я родился в Канаде. Я дитя этого великого города, этого великого университета и «Душка». Вы ведь знаете, почему наш колледж называют «Душком»?
— Потому что он носит имя святого Иоанна и Святого Духа. «Душок» — это Святой Дух.
— Иногда это прозвище используют в оскорбительном смысле, а иногда, как я уже говорил, ласкательно. Но вы, конечно же, помните цитату? Евангелие от Марка, глава первая, стих восьмой: «Я крестил вас водою, а Он будет крестить вас Духом Святым». Так что колледж — воистину alma mater, матерь кормящая, питающая своих детей из одной груди млеком знаний, а из другой — млеком спасения души и доброго вероучения. Иными словами, водой, без коей невозможна жизнь, и Святым Духом, без коего невозможна жизнь добродетельная. Но мерзкие детишки так перепутали мамкины сиськи, что уже не разберут, где какая. Я открыл для себя спасение души и доброе вероучение лишь после того, как чрезвычайно низко пал в мире сем.
— Как же это случилось?
— Может быть, когда-нибудь я вам расскажу.
— Но не все же вам меня допрашивать, брат Джон. Мне рассказывали, что вы сделали блестящую карьеру ученого.
— И это так. О да, я блеснул метеором в научном мире, когда еще не знал ничего о человечестве и вовсе ничего — о себе.
— Это знание вас и погубило?
— Меня погубила неспособность сочетать эти два вида знаний.
Я решила обойтись с братом Джоном погрубее, — может быть, так удастся из него что-нибудь вытянуть, пробив его защиту.
— Слишком много ума и недостаточно характера?
Подействовало.
— Мария Магдалина Феотоки, это недостойно с вашей стороны! В устах какой-нибудь узколобой канадской девицы, сроду не видавшей ничего, кроме Торонто и залива Джорджиан-Бей, такое замечание могло бы сойти за проницательность. Но вам случалось испивать из лучших источников. Что вы имеете в виду под «характером»?
— Выдержку. Сильную волю, чтобы уравновесить книжные знания. Умение сложить два и два и получить четыре.
— И еще — умение пролезть на хорошую академическую ставку, а потом на постоянную профессорскую должность, потом стать полным профессором, ни разу не задумавшись, чего именно ты полон, а потом взмыть в небеса, и стать заслуженным профессором, и вынудить у декана повышение ставки, угрожая, что иначе уедешь в Гарвард… Нет, Мария, это не ваши слова. Это сказал какой-то глупец из вашего прошлого. Отыщите его, загоните в угол и скажите ему вот что: этот превозносимый им «характер» ни шиша не стоит. На самом деле нас творит, ваяет и создает некто, кому лишь немногие осмеливаются взглянуть в лицо: это ребенок, которым ты когда-то был, давным-давно, до того как формальное образование запустило в тебя когти; нетерпеливый, жадный до всего ребенок, жаждущий любви и власти, не могущий насытиться ни тем ни другим; он ярится и буйствует у тебя в душе, пока ты не закроешь глаза и глупцы не скажут: «Правда, у него такой умиротворенный вид?» Именно эти запертые внутри ненасытные дети — причина всех войн, и всех ужасов, и всего искусства, и всей красоты, и всех открытий в мире, потому что они пытаются добраться до всего, что было для них недосягаемо, когда им еще не исполнилось и пяти лет.
Так, мне удалось его растрясти.
— И что, нашли вы этого ребенка? Малютку Джонни Парлабейна?
— Думаю, да. И это оказался весьма затюканный младенец. Но вы верите тому, что я сказал?
— Да, верю. Холлиер говорит то же самое, только другими словами. Он говорит, что люди никогда не живут в том, что называется настоящим; сооружение, представляющее собой психику современного человека, шатается и кренится над пропастью шириной не менее десяти тысяч лет. А все знают, что дети — дикари.
— А вы встречали дикарей?
Еще бы! Но вот тут-то мне и следовало придержать язык. Поэтому я только кивнула.
— Так чем же на самом деле занимается Холлиер? Только не говорите опять «палеопсихологией». Расскажите мне словами, понятными простому философу.
— Философу? Если вам нужен философ, то Холлиер очень близок к Хайдеггеру. Он пытается воспроизвести образ мысли ранних мыслителей, и не только великих мыслителей, но и обычных людей, которые иногда занимали не совсем обычное положение, королей и священников — некоторых, потому что они оставили след в истории развития человеческого мышления, — через традиции, обычаи и народные поверья. Холлиер хочет знать об этом. Он хочет понять способы мышления древних людей, не критикуя их. Он глубоко погружен в Средние века, потому что они на самом деле расположены посредине — между далеким прошлым и современным постренессансным мышлением. Он хочет встать на полпути, чтобы смотреть в обе стороны. Он ищет ископаемые идеи и на их основе пытается понять, как работала человеческая мысль.
Я заказала еще бутылку кьянти, и Парлабейн выпил ее почти всю, так как я не пью больше двух бокалов за вечер. Кроме этого, он осушил четыре рюмки «Стреги» и выкурил еще одну удушливую сигару, но я привыкла и к пьяницам, и к вони. Парлабейн заговорил громче, иногда произнося слова одновременно с рыганием и при этом повышая голос, видимо, чтобы заглушить внутренние помехи.
— Знаете, когда мы с Холлиером были студентами в «Душке», я бы и ломаного гроша не дал за его шанс подняться выше хорошего профессора на постоянной ставке. Он очень сильно вырос.
— Да, он один из тех заслуженных профессоров, по чьему адресу вы проехались. Совсем недавно ректор в интервью для прессы назвал его одним из украшений университета.
— Боже милостивый! Старину Клема! Воистину поздний расцвет. И еще, конечно, у него есть вы.
— Я его аспирантка. И довольно способная.
— Чушь! Вы его soror mystica. Это и ребенку видно. Во всяком случае, гениальный ребенок, жадный до всего малютка Джонни Парлабейн увидел это раньше, чем взрослые успели продрать сонные глаза. Холлиер вас окружает. Поглощает. Вы им полностью окутаны.
— Не кричите. Люди смотрят.
Тут он действительно перешел на крик:
— «Не кричите, я вас прекрасно слышу. У меня в ухе телефон Морли — он полностью помещается в слуховом проходе и не виден снаружи. Конец глухоте!» Помните эту старую рекламу? Нет, конечно: вы слишком много знаете, но слишком молоды и потому ничего не помните. — Он передразнил фальцетом: — «Не кричите, люди смотрят!» Кого это колышет, глупая ты дырка? Да пускай себе смотрят! Ты его любишь. Хуже того, ты в нем полностью растворилась, а он и не знает. Как ему не стыдно, дураку!
Но он же знает! Разве я позволила бы ему овладеть мною на диване пять месяцев назад, если бы не была уверена, что он знает о моей любви? Нет, не надо об этом спрашивать. Я уже не так уверена в ответе.
Хозяин «Обжорки» обеспокоенно маячил неподалеку. Я умоляюще взглянула на него, и он помог мне поднять Парлабейна на ноги и подтолкнуть в сторону двери. Монах оказался силен как бык, и вышла потасовка. Парлабейн запел очень громким и неожиданно мелодичным голосом:
Все кружится и летит,Спит добро, и злоба спит,Денег нету заплатить,Отчего ж мне должным быть,Скоро-скоро смерть придет,Всех сравняет в свой черед…[15]
Наконец мне удалось вытащить его на улицу, доволочь до парадной двери «Душка» и сдать ночному привратнику, своему старому приятелю.
Я шла к метро и думала: вот что выходит, когда пытаешься понять Парлабейна, — скандал в ресторане. Следует ли продолжать? Думаю, да.
Но меня опередили. На следующее утро в комнате Холлиера меня ждала записка и букет цветов — сальвий, совершенно очевидно нарванных на клумбе у резиденции декана. В записке говорилось:
«О дражайшее и самое всепонимающее из Творений!