Мемуары - Теннесси Уильямс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самая серьезная проблема моей юности приняла форму патологической застенчивости. Мало кто сейчас знает, что я всегда был — и остался, когда уже стал крокодилом — предельно застенчивым созданием, только в мои крокодильи годы это компенсировалось типичной уильямсовской сердечностью и шумливой — а иногда взрывной — яростью в поведении. В школьные годы у меня такой маски, такой личины не было. Именно в университетском городке у меня выработалась привычка вспыхивать, как только мне посмотрят в глаза, как будто именно в глазах я прятал свою самую ужасную или постыдную тайну.
Вам не составит труда угадать, что это была за тайна, а по ходу этой «вещицы» я предоставлю вам кое-какие намеки — все чистая правда.
Я помню случай, положивший начало этой привычке. По-моему, это было на уроке планиметрии. Я посмотрел через проход и увидел, что темноволосая красивая девушка смотрит мне прямо в глаза, и внезапно почувствовал, что мое лицо пылает. Я стал смотреть вперед, но лицо пылало все сильнее и сильнее. «Боже мой, — подумал я, — я вспыхнул, потому что она посмотрела прямо мне в глаза — или я ей — а что, если это будет происходить каждый раз, когда я буду смотреть в глаза другому человеку?»
Как только эта кошмарная мысль пришла мне в голову, она немедленно реализовалась в действительности.
Именно после этого случая и без каких-либо периодов выздоровления я в течение последующих четырех-пяти лет вспыхивал всегда, когда пара человеческих глаз, мужских или женских (женских чаще, потому что моя жизнь проходила в основном среди представительниц этого пола) смотрела мне в глаза. Я мгновенно чувствовал, что мое лицо вспыхивает и горит.
Я был очень слабым юношей. Не думаю, что в моем поведении было хоть что-нибудь женственное, но где-то глубоко в моей душе была заточена девочка, постоянно вспыхивающая школьница, похожая на ту, про которых кто-то сказал: «Она дрожит от одного косого взгляда». Этой школьнице, заточенной в моем потайном «я» — в моих потайных «я» — не нужно было и косого взгляда, ей хватало простого.
Эта особенность заставила меня избегать глаз моей любимой подруги — Хейзл. Это случилось внезапно, и сама Хейзл, и ее мать, миссис Флоренс, должно быть, были шокированы и озадачены этой моей новой странностью. Только ни одна из них не позволила себе высказать какие-либо замечания.
Однажды в переполненном трамвае после напряженного молчания с моей стороны Хейзл сказала мне: «Том, ты же знаешь, я никогда не скажу ничего, что бы обидело тебя».
Это было правдой: Хейзл никогда, никогда не произнесла ни одного обидного слова за одиннадцать лет нашей тесной дружбы, которая — с моей стороны — созрела в полную эмоциональную зависимость, более известную под названием любовь. Миссис Флоренс любила меня, как сына, мне кажется, и всегда разговаривала со мной, как со взрослым, о своей собственной одинокой и трудной жизни с родителями-тиранами в их большом доме на фешенебельной улице — сразу за углом от многоквартирных домов и пожарных лестниц.
Где-то в возрасте, который называют пубертатным, я впервые осознал, что испытываю сексуальное влечение к Хейзл. Произошло это в кинотеатре «Уэст-Энд-лирик» на бульваре Делмар. Я сидел с ней рядом, и когда началось кино, внезапно осознал, что у нее голые плечи, мне захотелось коснуться их, и я почувствовал возбуждение.
В другой раз мы летней ночью ехали на машине вдоль «аллеи влюбленных» в Форест-парке с миссис Флоренс и одной ее не самой скромной подругой, когда свет фар зеленого «Паккарда» Хейзл выхватил из темноты молодую парочку, слившуюся в очень долгом и страстном поцелуе, и подруга расхохоталась и сказала: «Спорю, что он засунул ей в глотку не меньше метра своего языка!»
Эта леди накануне лета частенько развлекались, катаясь на машине по парку вдоль «аллеи влюбленных» и останавливаясь на вершине Холма Искусств, где молодые парочки любили обмениваться более чем крепкими объятиями.
Нам было весело, мне — оттого, что я был этим шокирован.
Как-то вечером я пригласил Хейзл покататься на речном пароходике — на ней было бледно-зеленое шифоновое вечернее платье без рукавов, мы поднялись на темную верхнюю палубу, я положил свою руку на эти соблазнительные плечи — и «кончил» в свои белые фланелевые брюки.
Как мне было стыдно! Никто из нас «не заметил» этого мокрого пятна на моих брюках, но Хейзл сказала: «Давай останемся и погуляем здесь, танцы нам сейчас совсем ни к чему…»
Ночные прогулки на пароходах были популярным развлечением в тридцатые годы в Сент-Луисе, и однажды у меня было свидание с юной леди из весьма знаменитой семьи Шото, семьи, ведущей свою родословную еще с тех времен, когда Сент-Луис был французской территорией в Штатах. По-моему, с нами была еще Роза.
Я был совершенно очарован красотой мисс Шото, и на следующий уик-энд — я тогда работал в обувной компании — пригласил ее еще раз и получил вот такой отказ: «Спасибо тебе, Том, только у меня очень тяжелый случай аллергии на розы».
Наверное, она имела в виду вовсе не мою сестру, а настоящие розы, но больше я ей свиданий не назначал. Она уже считалась вышедшей в свет, и я рассчитал, что по своему социальному положению не могу назначать свиданий такой девушке в ее первый светский сезон.
Что-то мне никак не удается следовать хронологии.
Снова ловлю себя на том, что перепрыгиваю к тем временам, когда мне было шестнадцать и дедушка повез меня в Европу, где произошел один удивительный эпизод.
Дедушка взял на себя все расходы по моему путешествию. Но отец дал мне сто долларов на карманные расходы. (Их вытащил у меня карманник в Париже — на Эйфелевой башне.)
Вся дедушкина группа отплыла на «Гомерике», который некогда был флагманом пассажирского флота кайзера Вильгельма. Отплывали мы ночью, это было гала-отплытие, с духовым оркестром, и даже не с одним, с цветными бумажными гирляндами между кораблем и берегом. По-моему, там еще была масса воздушных шариков и, конечно, криков, смеха и выпивки. Все, как у Скотта и Зельды Фицджеральд.
Особенно мне запомнилась Пинки Сайкс с ее крашенными рыжими стрижеными волосами, туфлями на высоченных каблуках и ее невероятное оживление. Она стояла на палубе рядом со мной и дедом, когда корабль прогудел «all ashore». Пинки, свободный цветок Юга, разменяла, по-моему, уже пятый десяток. Естественно, что она осталась свободной, потому что в юные года она была, наверное, сногсшибательным созданием. Она и сейчас была сногсшибательной — хотя скорее гротескной — в своем макияже, доблестно преуменьшающая свой настоящий возраст за счет высоченных каблуков, коротеньких юбочек и девчачьих платьиц.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});