В погоне за светом. О жизни и работе над фильмами «Взвод», «Полуночный экспресс», «Лицо со шрамом», «Сальвадор» - Стоун Оливер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Многие годы спустя мама рассказала моему сыну историю о том, как я в 8 лет пришел к ней со слезами на глазах: «Ты меня больше не любишь!»
«Почему ты так думаешь, любимый?» – спросила она.
«Потому что ты меня больше не шлепаешь».
Она пояснила моему сыну: «Понимаешь ли, детям нравятся, когда им делают замечания и объясняют, что правильно и что неправильно. Помни об этом – тебе это пригодится с твоими собственными детьми». Поскольку я был очень сильно привязан к маме, я скучал по ней и любил ее все больше и больше и всегда дожидался ее возвращения. Большим везением было провести время с ней, когда она возвращалась с какой-нибудь вечеринки где-то в первом-втором часу ночи и заглядывала ко мне, чтобы поцеловать меня на сон грядущий. Источая всепроникающую соблазнительную смесь духов и винных паров, она прижимала меня к себе – чувственная сцена пожелания спокойной ночи, которая повторяется во многих старых европейских фильмах, но которую я сейчас редко где вижу. Портрет Мадонны с младенцем. Моя мать была естественной и непринужденной во всем, в том числе в вопросах половых различий. Она прохаживалась обнаженной в своей спальне, и в детстве я часто видел ее в душе или на унитазе. Стыдиться было нечего. В конце концов, Франция была лишена столь многого в военные годы: хорошее мыло было редкостью, душ воспринимался как американская роскошь, равно как и замечательные унитазы со смывными бачками. Повсеместная близость стала привычной.
Моя мать рано осознала, что женщины – обычные человеческие существа, а не богини с огромными сиськами – искаженный образ, который многие мужчины сначала создают в своем воображении, а потом сами же им пленяются. У нее к этому было гораздо более здоровое отношение, чем в англоязычных культурах с их подавленными эмоциями. Не скрою, ее «сексуальные» манеры, возможно, взрастили во мне тайное влечение к моей матери. Но привело ли оно к искажению моих ценностей? Может быть, я любил ее слишком сильно, но я предпочту такую судьбу тому холодку и налету отчетливой неприязни или недоверия, которое я замечаю в некоторых мужчинах. Она также никогда не была одной из тех мегер, которых мы видим в пьесах Теннесси Уильямса – пресекающей мужское начало, властной, громкой. Да, она была эгоистичной и склонной к позерству, иногда – страстной и суровой, но всегда любящей. «Я тебя наказываю, но я люблю тебя» звучит гуманно для меня. «Я тебя наказываю, потому что я тебя люблю» – нет.
Я уверен, что наша близость претила моему отцу, который, вероятно, никогда не видел свою мать обнаженной. Он не хотел лучше узнавать реальных женщин, предпочитая им свои фантазии – девушек в черных чулках, при этом он с удовольствием общался с женщинами в обществе. И, как я увидел позже, они определенно относились к нему благосклонно.
В первые пятнадцать лет своей жизни им удавалось уберечь меня от переживаний по поводу складывавшихся между ними отношений. По крайней мере в моем сознании мы трое были единым целым, за пределом которого – весь остальной мир. Родители любили меня и несомненно любили друг друга. К тому же, что делало нашу обстановку еще более благостной, – они оба были привлекательными и ответственными взрослыми людьми со средствами. В начальной школе я был так горд, когда мама, одетая по последней моде, находила время на визит: этот акцент, вопросы о моих учителях, очарованные возможностью поговорить с ней и одновременно чудовищно завидущие ее стилю остальные, ничем не примечательные мамы. Не имеет значения, был ли я во втором или в восьмом классе. Когда она появлялась, это не оставалось незаметным для остальных людей, ее замечали все. Жаклин Стоун было невозможно не заметить. В кино ее могла бы сыграть Жанна Моро, с которой их объединяла животная теплота. Да, она была там для меня, и в то же время – нет. Она была, скорее, выставлена напоказ. Уже позже я буду сравнивать наши отношения как «либо крупный, либо дальний планы, но редко средний план».
Однако я был бы несправедлив, если бы свел все к тому, что произошло в дальнейшем. В эти первые пятнадцать лет, помимо страшной операции в больнице, моя жизнь была благословенной. Я всем сердцем любил мою притягательную мать. Я доверял и уважал своего трудолюбивого и любящего отца, хотя иногда и побаивался его. У меня был неограниченный доступ к двум культурным традициям и двум языкам, на которых я мог и думать, и говорить. Я мог читать все, что хотел, и проводить сколь угодно времени у телевизора, который только начал входить в обиход. Моя мать часто тайком забирала меня из школы, чтобы сходить на двойные киносеансы – она их обожала; а затем прикрывала меня, снабжая меня записками с оправданием моего отсутствия. Меня одаривали как мороженым, так и игрушечными солдатиками. Если бы не непреложный оптимизм, взращенный матерью в моей душе, то я никогда не преодолел бы те препятствия, которые ждали меня в будущем. Этот оптимизм стал базовым принципом в противостоянии жизни.
Все было в порядке, даже когда они отправили меня в 14 лет учиться в школу-интернат, расположенную в отдаленном городке в Пенсильвании. Начался первый учебный год. Нам дозволяли возвращаться домой только на День благодарения, Рождество, весенние каникулы и, конечно же, длинные летние месяцы. Это была следующая ступень лестницы, которую мне предстояло преодолеть на пути к «правильным» кругам общества Восточного побережья. Моей первой школы – Тринити, расположенной на перекрестке 91-й улицы и Коламбус-авеню в Нью-Йорке, – было достаточно вплоть до 8-го класса, но она не подходила для получения среднего образования (хотя большая часть моих одноклассников продолжала учиться там до колледжа). Школа Хилл в Пенсильвании ничем не напоминала Тринити: 500 мальчишек, проходящих через разной степени тяжести болезни взросления, неожиданная атмосфера «серьезности», жесткая дисциплина и абсолютно ничего удобного, чувственного или французского. В этой школе установился американский образ мысли, направленный, скорее, на подготовку морских пехотинцев, если судить по учебной и спортивной программам, особенно в части борьбы и плавания. Девиз этого учебного заведения был «Что только истинно, что честно»[14]. В отличие от начальной школы, здесь жестоко карали любой обман, и значительная часть моего класса по той или иной причине была изгнана из Хилл в течение четырех лет моей учебы. Мы поднимались до 7 часов утра, мерзли зимой, проводили время в часовне и столовой, скудные трапезы, пять уроков каждый день до второй половины дня, обязательные занятия спортом, ранний ужин, 3–4 часа на домашнюю работу и отход ко сну в 10 часов вечера (10:30 для старших классов).
Все, чего я достиг в моей предыдущей школе, казалось недостаточным. Я был избалован Нью-Йорком, и если хотел поступить в Йельский университет, как мой отец, то я должен был быстро повзрослеть. Четыре года я прожил в тревоге, что недостаточно хорош. Хотя я чувствовал себя довольно несчастным по многим причинам, к середине второго года обучения все начало складываться. И тут в январе 1962 года я переживаю самое большое потрясение в моей жизни. Все началось с таинственного письма от директора школы, которое я обнаружил в моем почтовом ящике: «Мне звонил твой отец. Я хотел бы встретиться с тобой сегодня в 14:30». Он подписал письмо: «Эд Холл». Директор был выдающейся фигурой нашего мирка, пользовался уважением как сильный лидер со связями в Йеле, а также как воплощение мужественности благодаря работе тренером хоккейной команды. Я побаивался его, и у меня абсолютно не имелось желания встречаться с ним с глазу на глаз. У меня были хорошие оценки, в мой адрес почти не поступало нареканий. Однако что-то серьезное все же произошло. Почему отец позвонил? Что-то случилось с мамой? Несчастный случай? Неужели она умерла?
Тогда были сложности с междугородней связью. Я позвонил отцу на работу из одной из двух старых телефонных будок в вестибюле школы. Я понял, что Мэри, его верная секретарша, долгие годы проработавшая с моим отцом, была обеспокоена. Я всегда могу определить по телефону, когда что-то не так. Она сказала, что мой отец не может говорить со мной. Он «на важной встрече» и позвонит вечером «из своей гостиницы» – гостиницы! Как он оказался в гостинице? В моей голове сработала тревожная сигнализация. Мэри знала, что отец переговорил с директором моей школы, и спросила, встретился ли я с директором. С каждой минутой дела становились все хуже. У меня не было никакого желания видеться с Эдом Холлом. Я не хотел, чтобы он знал что-либо о моей личной жизни, особенно если в ней произошел некий сбой. Однако с моей матерью все было в порядке, иначе Мэри сказала бы мне, если бы с мамой что-то случилось. Это было нечто другое.