Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 5 - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Неужто ты за мое здоровье не выпьешь? — с чувством спросил Заглоба.
— Давай, да поживее!
В третий раз опрокинули кубки. Заглоба выпил залпом, хотя в кубке было эдак с полкварты, и, не успев даже обтереть усов, жалобно завопил:
— Был бы я тварью неблагодарной, если бы не выпил и за тебя. Наливай, мальчик!
— Спасибо, друг! — сказал брат Ежи.
В бутыли показалось дно, Заглоба схватил ее за горло и разбил вдребезги, потому что не выносил вида пустой посуды. На этот раз все быстро уселись и поехали.
Благородный напиток согрел кровь живительным теплом, а души надеждой. Щеки брата Ежи покрылись легким румянцем, взгляд обрел прежнюю быстроту.
Рука его невольно потянулась к усикам, теперь они снова, как маленькие шильца, торчали вверх, едва не касаясь глаз. Он с любопытством оглядывался по сторонам, будто бы видел все вокруг впервые.
Вдруг Заглоба хлопнул себя рукой по коленям и ни с того ни с сего крикнул:
— Гоп! Гоп! Как только Кетлинг тебя увидит, полегчает ему, всенепременно!
И, на радостях обхватив Михала за шею, принялся обнимать его изо всех сил.
Володыёвский не остался у него в долгу, и они с чувством прижимали к груди друг друга.
Ехали молча, но молчание это было целительным.
Тем временем по обеим сторонам дороги появились слободские домики.
Все вокруг так и кипело: туда и сюда спешили мещане, пестро разодетая челядь, солдаты, шляхтичи, разряженные в пух и прах.
— На сейм съехался народ, — объяснял Заглоба, — может, и не всякий по делу, но поглядеть да послушать всем охота. Постоялые дворы да корчмы переполнены — угла свободного не найти, а уж шляхтянок на улице больше, чем волос в бороде!.. До того хороши, канальи, что порой человек готов рунами захлопать, аки gallus[20] крыльями, и запеть во всю глотку. Гляди! Вон видишь, смуглянка, лакей за ней накидку зеленую несет, вон какая гладкая, а?!
Тут пан Загдоба толкнул Володыёвского кулаком в бок тот глянул, усы у него встопорщились, глазки блеснули, но в ту же минуту он опомнился потупил взгляд и после краткого мотания сказал:
— Memento mori!
А Заглоба снова обнял его за шею.
— Peramititiam nostram[21], Михал, коли любишь меня, коли уважаешь мою старость, женись! Столько вокруг девиц достойных, женись, говорю!
Брат Ежи с изумлением посмотрел на друга. Пан Заглоба не был пьян, он, бывало, выпивал трижды столько и не заговаривался, стало быть, и сейчас повел такие речи разве что от избытка чувств. Но всякая мысль о женитьбе казалась Михалу кощунством, и в первое мгновение он был так изумлен, что даже не рассердился.
Потом сурово посмотрел на Заглобу и сказал:
— Ты, сударь, должно быть, перебрал малость!
— От души говорю, женись! — повторил Загдоба.
Пан Володыёвский глянул еще угрюмей:
— Memento mori!
Но Заглобу не так-то легко было положить на обе лопатки.
— Михал, если ты меня любишь, сделай это ради меня и думать забудь про свое «memento». Repeto[22], никто тебя не неволит, но только служи богу тем, для чего он тебя создал, а создал он тебя для сабли, и, должно быть, такова была его воля, коль сумел ты достичь в сем искусстве такого совершенства. Если бы вздумал он сделать из тебя ксендза, то наверное наделил бы иным искусством, а сердце склонил бы к книгам и латыни. Замечал я также, что люди солдат-праведников не меньше чем святых отцов почитают, потому как они в походы против всякой нечисти ходят и praemia[23] из рук божьих получают, с вражескими знаменами возвращаясь. Все так, не станешь же ты перечить?
— Не стану спорить, да и знаю к тому же, что в поединке словесном мне тебя не одолеть, но и ты, сударь, согласись, что для печали в монастырских стенах куда больше пищи.
— Ого! Коли так, то уж и вовсе следует монастырские ворота для тоски vitare[24]. Грусть-тоску следует в голоде держать, чтобы она подохла, а тот, кто ее питает, глуп!
Пан Володыёвский не сразу нашелся что сказать и замолк, а через минуту отозвался грустным голосом:
— Ты мне, сударь, о женитьбе не напоминай, такие напоминания только бередят душу. Давней охоты больше нет, слезами смыло, да и годы не те. Вон и чуб у меня уже седой. Сорок два года, а из них двадцать пять лет трудов военных — не шутки, нет, не шутки.
— Боже милосердный, не покарай его за кощунство! Сорок два года? Тьфу! Погляди на меня! У человека вдвое больше за спиною осталось, а порой ох как трудно жар в груди охладить, лихорадку словно пыль вытрясти. Почитай память дорогой своей покойницы! Значит, для нее ты был хорош, а для других стар, негоден?
— Полно, сударь, полно, не береди душу! — голосом, исполненным грусти, отозвался Володыёвский.
И на усики его закапали слезы.
— Буду нем как рыба, — сказал Заглоба, — но только дай слово чести, что бы там с Кетлингом ни было, месяц ты проведешь с нами. Надо тебе и Скшетуского повидать. Ежели потом в монастырь надумаешь вернуться, никто тебя не задержит.
— Даю слово! — отозвался пан Михал.
И они тут же заговорили о другом. Пан Заглоба рассказывал о сейме, о том, как он выступил против князя Богуслава, вспомнил и об истории с Кетлингом.
Впрочем, он частенько прерывал рассказ, полностью отдаваясь своим мыслям. Должно быть, мысли это были веселые, потому что он время от времени хлопал себя руками по коленям и восклицал:
— Эге! Эге-ге!
Однако, чем ближе подъезжали они к Мокотову, тем больше вытягивалось его лицо. Он вдруг обернулся к Володыёвскому и сказал:
— Помнишь? Ты ведь дал слово чести, что Кетлинг Кетлингом, а все равно месяц с нами побудешь.
— От слова не отрекусь, — отвечал Володыёвский.
— А вот и Кетлингов двор, — сказал Заглоба, — и преотличный!
А после этого крикнул кучеру:
— А ну-ка, щелкни кнутом! Праздник сегодня в этом доме!
Раздался громкий свист кнута. Но возок не успел еще въехать в ворота, как с крыльца сбежали старые товарищи пана Михала; были среди них и давние знакомцы, еще со времен Хмельницкого, и совсем юные бойцы, и среди них пан Василевский и пан Нововейский, птенцы желторотые, но удалые вояки, из тех, что мальчишками, удрав из школы, вот уже несколько лет под началом Володыёвского проходили военную науку. Маленький рыцарь любил их безмерно.
Из стариков был пан Орлик, из рода Новина, тот самый, у которого на черепе сверкала заплата из золота — память об осколке шведской гранаты, и пан Рущиц, полудикий степной рыцарь, непревзойденный наездник во вражеский стан, одному Володыёвскому уступавший в своем искусстве, и еще кое-кто. Все они, увидев в экипаже двух мужей, принялись кричать:
— Здесь он, здесь! Vicit[25] Заглоба! Здесь!
Они бросились к возку, схватили маленького рыцаря и понесли на руках, повторяя:
— Здравствуй! Здравствуй, друг наш и товарищ милый! С нами ты теперь, и мы тебя не отпустим! Vivat Володыёвский, доблестный рыцарь, украшение всего войска! В степи, с нами, брат, в степи! В Дикое Поле! Там ветры тоску твою развеют?
И только на крыльце они выпустили его из рук. Володыёвский со всеми здоровался, несказанно обрадовавшись такой сердечности, и спросил только:
— А Кетлинг где? Жив ли?
— Жив! Жив! — послышались голоса. Старые вояки прятали в усы улыбку, скрывая что-то. — Ступай, ступай, не лежится ему, все тебя поджидает. Ступай скорей!
— Вижу, не так уж плохо дело, как пан Заглоба расписывал, — сказал маленький рыцарь.
Они вошли в сени, из сеней в покой. Посредине стоял стол с заранее приготовленным угощением, в углу — диван, накрытый белой конской шкурой, на нем-то и возлежал Кетлинг.
— Друг! — сказал пан Володыёвский, бросившись к нему.
— Михал! — воскликнул Кетлинг и, легко вскочив на ноги, схватил маленького рыцаря в объятья.
Обнимали они друг друга с большим пылом, то Кетлинг подбрасывал в воздух Володыёвского, то Володыёвский Кетлинга…
— Велено мне было больным прикинуться, — говорил шотландец, — сделать вид, что умираю, но увидел я тебя и не выдержал! Я здоровехонек, путешествовал без приключений. Вся хитрость в том была, чтобы тебя из монастыря выманить. Прости нас, Михал! Из любви к тебе придумали мы эту ловушку.
— С нами в Дикое Поле! — снова воскликнули рыцари и твердыми своими ладонями застучали по саблям, да так, что все вокруг дрогнуло.
Пан Михал оторопел. Поначалу не мог вымолвить ни слова, а потом поочередно обвел всех взглядом, остановив его на пане Заглобе.
— Злодеи, обманщики! — воскликнул он наконец. — Я-то думал, Кетлинг при смерти.
— Опомнись, Михал! — воскликнул Заглоба. — Ты сердишься, что Кетлинг жив и здоров? Жалеешь ему здоровья и смерти желаешь? Неужто сердце твое окаменело и ты хотел бы, чтобы мы все поскорей в прах превратились — и Кетлинг, и пан Орлик, и пан Рущиц, и эти вот юнцы, и Скщетуский, и я, я, который любит тебя как сына родного!