Жизнь удалась - Андрей Рубанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Великое облегчение испытывал он сейчас. Как будто сидел в тюрьме — и вот вышел. Как будто мучительно болел — и вот выздоровел. Или настиг и покарал старого врага.
Гора с плеч — вот как это ощущалось.
Потом глухонемая танцевала. Ловко взошла на стол и стала исполнять. Действительно, с немалым талантом и самоотдачей. Танцующая на столе пьяная голая женщина — картинка архетипическая, наблюдать такое впервые — все равно что увидеть, например, девятибалльный шторм, или старт ракеты, или смерть человека; запоминается сразу и в подробностях. Однако Матвей не старался ничего запоминать, а если б и хотел, все равно бы не запомнил. Гашиш оказался слишком крепким.
Он плыл в волшебных волнах, то погружаясь, то всплывая для вдоха; яркий, мерцающий мир вокруг него бесился и хулиганил, показывал себя в острых, невероятных ракурсах; то казалось Матвею, что он видит нечто главное и важное, то вдруг это важное оборачивалось гирляндой пошлых банальностей; его несло и кружило. Было сладко, томно, невозможно хорошо.
Женщина двигалась искусно, ритмично, ее пальцы скользили вдоль бедер, то поднимались выше, к талии и животу, то сбегали вниз, сжимая тугой зад, разъятый надвое вертикальной неглубокой впадиной; блестело золотишко в пупочной дырочке, играли губы, вдруг выходил узкий влажный язык, и из-под упавших на лицо прядей глядели глубокие потемневшие глаза.
Матвея тащило дальше и дальше. Музыкальные вибрации проникли в самые глубины, овладели, защекотали, взбаламутили нутро. В конце концов ему стало дурно, и он, едва найдя в себе силы встать, кое-как добрался до выхода. Толкнул дверь. Оказавшись на веранде, упал в заскрипевший шезлонг. С удовольствием внял сырой прохладе. Хотелось тишины и одиночества, но почти сразу рядом появилась узкая тень Кактуса. Наркотик придал Матвею чувствительности, и он уловил исходящие от маленького очкарика нервные волны. И в сотый раз подумал, что очкарик — плохой человек.
— Перебрал дыма? — заботливо поинтересовался Кактус. — Выпей рюмку водки. Легче станет.
— Я в порядке. Все нормально.
— Нормально — это нормально. А тебе должно быть хорошо.
— Мне так хорошо, что даже не верится.
Воздух резко вылечил мозги Матвея, и он осторожно спросил:
— Что ж это твой босс такими суммами разбрасывается? Я не знал, что бывают люди, способные простить долг в триста тысяч.
— Мы сваливаем отсюда, — очень ровным голосом ответил Кактус. — Сун-Цзы сказал: если у воина нет запасов — он проигрывает бой… У нас — запасы есть. Что касается тебя — ты ведь не сможешь вернуть нам триста штук за один день? Например, завтра?
— Не смогу.
— Вот. А послезавтра мы будем далеко, — очкарик сел рядом с Матвеем, с наслаждением вдохнул и выдохнул. — Ну, не послезавтра — в ближайшие дни… Не буду говорить точной даты. Как мы получим твои деньги, находясь там, где мы будем находиться? Нам придется сообщить тебе как минимум номер счета в каком-нибудь банке. Но так нас легко можно вычислить, правильно?
— Да.
— Получается, что безопаснее и проще все тебе простить. Снявши голову, по волосам не плачут. Речь идет не о доброте, а об осторожности. Ты сам осторожный человек, ты все понимаешь…
— Понимаю.
После паузы Кактус вдруг задумчиво произнес:
— Я буду скучать по тебе, Матвей.
«А я — нет», — хотел сказать Матвей, но вместо этого спросил:
— Кактус, послушай… Я тебя с детства знаю… Почему тебя все Кактусом зовут?
Узкоплечий человек сверкнул круглыми стеклами очков.
— Мой самый знаменитый проект — поставка в Москву партии мескалина для нужд особо продвинутой клубной молодежи. А мескалин, ты знаешь, из кактусов делают. В Мексике.
— И что? Поставил?
— Почти. Сорвалось в самый последний момент. Все уже было на мази. Банкиры давали на это дело наличными три миллиона, под сорок процентов в месяц. Слетал я в Мексику. Договорился. Там это просто. Наготове сидело двадцать пять негров, легальные абитуриенты Института Патриса Лумумбы. У каждого — грузоподъемность заднего прохода свыше пятисот граммов. Плюс десять человек запасных. Все марксисты, кстати… Профессионалы. Гарантию давали. А потом позвонили мне друзья, шепнули по случаю, что те мексиканцы, с которыми я дело имел, вовсе не мексиканцы, а американцы, и не простые, а из Бюро. Представляешь? Специально заманивали, чтоб одним махом и продавцов повязать, и покупателя, и скандал раздуть международный, и опозорить на хрен российскую демократию… В общем, чудом я уцелел… Ты носом, носом дыши. Гашиш полчаса держит…
— Притихли? — хрипло выкрикнул Никитин, возникнув за их спинами.
— Присядь, — посоветовал Кактус. — Проветрись.
— Как скажешь.
Пьяные, полуголые, они молчали и вглядывались в глубину ночи.
Ноябрьские непогоды вдруг присмирели, — этим поздним часом подмосковная осень, бурно эволюционирующая в зиму, предстала тихой, глубокой.
— Матвей, — тихо позвал Кактус.
— Говори.
— Ты чувствуешь его?
— Что?
— Великое равновесие. — Да.
— Ты не можешь чувствовать по-настоящему.
— Почему?
— Потому что ты куришь, жрешь водку, дышишь круглосуточно испарениями большого города, вдыхаешь пот людей.
— Ты тоже сегодня курил и пил вместе с нами.
— У меня не то, — сказал Кактус. — Я пью и курю раз в полгода. Один раз весной и один раз — осенью. Специально. Чтобы не впали в лень мои пороки.
— Хватит вам, — произнес Никитин.
Они опять помолчали.
Просторный мрак лелеял сам себя.
— Слышишь, Матвей, — сказал Никитин. — Ты извини меня.
— За что?
— За то, что я вот так вот… Ну, в смысле — позвал тебя на разговор, ты приехал — а я пьяный в говно…
— Ерунда, — простил Матвей. — Перестань. С кем не бывает…
— Да. Бывает. — Никитин сплюнул и пожаловался: — Третью неделю пью. Не просыхаю.
— Я бы тоже пил. Больно же…
— Да, больно.
— Сильно болят?
— Что?
— Пальцы.
— Да не пальцы болят. — Никитин опять сплюнул. — Не пальцы. Не пальцы! Не хочу я, понимаешь?
— Чего не хочешь?
— Уезжать.
— Почему?
— Не знаю.
— Родину, что ли, любишь?
Никитин помолчал. Матвей услышал его дыхание — тяжелое, с присвистом.
— А почему бы и нет? — выговорил он с неопределенным смешком. — Кроме того, я не выбирал страну. Меня не спрашивали, когда рожали.
— А если бы спросили? — поинтересовался Кактус. — Вот предложили бы тебе: сам выбери, Иван, в какой стране родиться, кто будет твоя мама, кто будет папа…
Никитин подумал и ответил:
— Я бы эту страну и выбрал.
— И я тоже, — сказал Матвей.
— И маму, — добавил Никитин. — Маму выбрал бы ту же самую.
— И папу? — уточнил Кактус.
— Я своего папы никогда не видел.
— А мой папа на БАМе погиб, — сказал Матвей.
— А мой в лагере сгинул, — сказал Кактус.
Опять помолчали.
— Иван, — позвал Матвей.
— Чего тебе?
— Не уезжай. Оставайся. Уничтожь врагов. Победи.
— Нет, — вздохнул депутат. — Я больше не буду никого уничтожать. Не могу. Гады множатся. Всех не уничтожишь. Да и сам я… В общем, ладно. Закроем эту тему. Спать пора.
— А мне — ехать, — тихо выговорил Матвей.
— Исключено, — сказал Кактус. — Ты сможешь доехать максимум до первого столба. Ты устал. Иди, приляг. Поспи.
— Мне домой надо.
— Поедешь утром.
— Завтра понедельник. У меня работа. Бизнес.
— Подождет твой бизнес. Что это за бизнес, если в понедельник утром надо куда-то торопиться? Пойдем, я тебе таблеточку дам полезную — будешь спать, как младенец…
Ночью Матвей проснулся. Стало трудно дышать. Словно кто-то наступил на грудь и давил теперь — неприятно, сильно. Боли он не ощутил — а ощутил сильный страх.
Спокойно. Сейчас все пройдет. Я справлюсь. Не хватает воздуха — но я справлюсь.
Изнутри грудной клетки вдруг ударило, рванулось, сотрясло внутренности. Горячая волна пробежала по телу, и как будто стало чуть легче. Это сердце, оно работает, оно качнуло кровь. Надо сделать вдох, глоток. Опять ударило, толкнуло изнутри. Нормально, я жив, соображаю, чувствую; вот-вот приду в себя. Почему так страшно?
Навалилось, придавило, стиснуло. Он захрипел. Надо позвать на помощь. Нет, сам справлюсь. Сейчас сердце опять сработает. Тут важна сила воли. Слишком мало воздуха. Ничего не чувствую, кроме темного, засасывающего ужаса. Куда-то опрокидываюсь, лечу, то ли падаю, то ли возношусь, то ли отделяюсь от себя, но вот — опять воссоединяюсь… Куда меня? Почему так? Давит, как давит! Где я? Что со мной? Боже. Мама. Страшно. Нет. Нельзя. Зачем. Мама…
Вдруг он выскочил, всплыл, темнота раздвинулась — над ним склонились два серых, потревоженных лица.