Тысяча бумажных птиц - Тор Юдолл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Благодаря своему музыкальному таланту он поступил в Бристольский университет, где наконец-то избавился от налета провинциальности и затусовался с крутыми ребятами, которые слушали Патти Смит и Боуи. Темой дипломной работы он взял кельтский фолк – сравнил его с музыкой Коэна и Дилана. После выпуска он рассылал свои демозаписи по звукозаписывающим студиям, играл каверы на свадьбах, исполнял собственные композиции в крошечных, липких от пива барах. Он взял себе имидж «человека семидесятых», популярный в те годы: коричневая косуха, джинсы клеш, длинные, вечно взъерошенные волосы, косматая бородища. Но он не вписался в бристольскую атмосферу трип-хопа, чей звездный час пришелся на середину девяностых. В Джоне не было ни грана пижонства, обязательного для брит-попа тех лет, у него была только самая обыкновенная акустическая гитара, иногда в сопровождении виолончели. Но в конце концов, в возрасте двадцати восьми лет, он подписал контракт со студией звукозаписи.
На их третьем свидании Одри спросила, каким ему видится его будущее. Кем ему хочется стать. В ответ он спел ей одну из своих песен. Песню о маме, которая умерла двумя годами ранее. Песню, исполненную тоски и признательности. И пока Джона пел для Одри, он вдруг понял, что очень вовремя встретил эту женщину. В самый что ни на есть подходящий момент. Но он чувствовал, что не дотягивает до нее: до ее класса, ее ума.
Потом он застеснялся. Глядя на струны, ни на миг не поднимая глаз, он попытался произвести впечатление на Одри рассуждениями о пентатонных звукорядах и прерванных каденциях. Одри спросила, как бы дразнясь:
– Музыка? Если под нее нельзя танцевать, заниматься любовью и плакать навзрыд, то зачем она вообще нужна?
Когда он осмелился поднять взгляд, ее глаза блестели. Он так и не понял, от слез или нет. Она опустила глаза, стала сосредоточенно застегивать пуговицу на манжете.
– Ты совершенно права, – сказал он.
– Как всегда, – улыбнулась она.
Когда они занялись любовью, ее безупречный фасад начал крошиться, и под ним обнаружилась такая пронзительная беззащитность и нежность, каких Джона в жизни не знал. Она оказалась неопытной, но каждое из ее неловких прикосновений было предельно искренним, каждый поцелуй – честным и непритворным. Это трепетное наслаждение стало для Джоны откровением и бесценным подарком. Он понял, что Одри может многому его научить. От нее он узнает, как смеяться негромко, как любить с пылом и упоением.
Летом 1996-го они встретились на лужайке перед коттеджем королевы Шарлотты, живописной пасторальной постройкой на территории заповедника в садах Кью. Одри ждала Джону, сидя в теньке под березой. Он опоздал на десять минут и притащил два больших чемодана. Он сел на траву рядом с Одри, открыл один чемодан и достал «Белый альбом» «Битлз».
– Это тебе.
Отдав Одри пластинку, Джона вынул из чемодана следующий подарок: игрушечный световой меч.
– Это тоже тебе.
Потом был сборник стихов Йейтса[11] и несколько альбомов Дэвида Боуи. Фотография всей семьи Джоны на пляже в ветреный день, галька с маленьким камешком внутри, мамино кольцо с рубином. Его первый медиатор, значок с эмблемой «Синего Питера»[12], диск с концертами Моцарта. Спустя полчаса весь расстеленный на траве плед был завален подарками: шаткие башни из удочек, книжки с подчеркнутыми абзацами, кассеты с первыми песнями Джоны.
– Это что?
Он улыбнулся, как будто пожал плечами.
– Все, что хоть что-то для меня значит.
Они оба смотрели на его кособокое предложение руки и сердца.
– Наверное, и целой жизни не хватит, чтобы поделиться всем этим. Как ты к этому отнесешься?
Она склонила голову набок, как будто хотела о чем-то спросить. А потом случилось счастье: ее улыбка с трогательной щербинкой между передними зубами.
– Я бы не отказалась.
Солнечный свет, ее слезы, дрожащие руки Джоны, когда он надевал ей на палец мамино кольцо.
Он взял ее за руку.
– Пообещай, что мы всегда будем вместе.
Тихий щелчок. Затвор объектива открылся, закрылся. Джона поднимает глаза и видит бледную, очень худую женщину, которая фотографирует озеро. Она убирает фотоаппарат и ощупывает взглядом воду. Ее острые плечи кажутся такими же хрупкими и беззащитными, как ее бритая голова и воздушное легкое платье. Джона не знает, успеет ли она найти то, что ищет, пока ее не сдует ветром. В двух шагах от нее мама с маленьким сыном – годика полтора-два, не больше, – кормят уток, бросают им кусочки хлеба. Мимо проходят две женщины, обсуждают какие-то неприятности на работе.
– Я ему и сказала: «Шел бы ты лесом».
Уже потом Джона видит, что одна из них обронила легкую летнюю шаль с бахромой. Интересно, думает он, где здесь бюро находок. Оно точно есть. Должно быть. Потом ему вдруг приходит в голову, что в каждом городе непременно должно быть такое специальное место, куда люди приносят спасенные или найденные вещи. Это будут не только предметы, но и фрагменты забытых языков, и минуты потерянного времени – безвозвратно ушедшие часы, которые не проживешь заново. Это будет приют для утраченной веры, оброненных ключей и перчаток, любовных писем, так и оставшихся неотправленными. Здесь вы найдете вымерших животных и всеми забытые старые сказки; целую полку незаконченных песен, недописанных книг, стертых текстов. Это будет пристанище для мимолетных переживаний и чувств: острых приступов первой любви, особого запаха, которым повеяло в один-единственный летний день, и больше он не повторялся уже никогда. Среди поводков для собак, шляп и сотовых телефонов там будут дети, которых хотели и ждали, но так и не дождались. Здесь о них будут помнить: обо всех упущенных возможностях, несостоявшихся дружбах, об улыбке жены. Это будет приют для потерянных вещей.
Настольная книга садовника
Еще до открытия – Гарри всегда в садах Кью. Наедине с природой, пока жители города не проснулись и не обрели, во что верить. Сам Гарри не признает традиционных богов; если они существуют, то они все мерзавцы. И все же здесь, в садах Кью, ему ежедневно является чудо раскрывающихся лепестков, птиц, встречающих солнце песней. Он видит это все время: порыв к созиданию в сердцевине вселенной. Каждый побег, каждое деревце одержимы только одним устремлением: давать плоды. Гарри истово верит во внутреннее побуждение к росту, что содержится в каждом живом существе. Кроме того, если стоять тихо-тихо, он замечает, что у каждого зверя, у каждой птицы есть свои определенные ритуалы – как у той белки, застывшей на ветке и наблюдающей за рассветом. Как будто она осознает себя частью великого целого. Как будто она знает что-то, неизвестное Гарри. Что бы это ни было, оно отзывается в нем смирением и благоговейным восторгом, который он видит в людях, приходящих в сады. В людях, которые помнят о чуде.
На этих трех сотнях акров царят законы природы. Но ровно год назад Гарри нарушил все непреложные законы. В Секвойной роще он заходит в маленький сарайчик, где хранится садовый инвентарь. В заплесневелой полутьме Гарри снимает пиджак, вешает его на крючок вместе со своим любимым шарфом. На соседнем крючке висит его старый зеленый свитер, истершиеся шерстяные нитки исчезают в размножающихся дырах. В этот сентябрьский день Гарри не покидает чувство, что если его самого потянуть за ниточку, он весь распустится, как неумелое вязание.
Когда-то этот зеленый свитер выглядел элегантно, профессионально – словно Гарри знал, что он делает. Как человек, понимавший свое ботаническое ремесло. Когда он был моложе, женщины-сотрудницы спорили, кого им напоминают его голубые глаза: Пола Ньюмана или Лоуренса Аравийского[13]. Они наблюдали, как он ухаживал за новой партией саженцев: его пальцы сочились прилежной, бережной любовью. Иной раз казалось, что он сливается цветом с деревьями, покрывается пятнышками орхидей. Молодые девчонки-стажерки шептались о том, как он вызвался работать в вечернюю смену, когда должна была зацвести гигантская кувшинка. Некоторые из них тоже пришли в оранжерею под предлогом учебного интереса. Они прождали два часа, и в четверть десятого самая нетерпеливая спросила:
– Разве она еще не зацвела? Кажется, она вполне раскрылась.
– Ее нельзя торопить, – сказал Гарри. – Надо понаблюдать за последними лепестками.
Без четырех минут одиннадцать девушки затаили дыхание, когда Гарри вошел в неглубокий пруд с чернильно-черной водой. В кепке, лихо сдвинутой на затылок, он был похож на актера – любимца женщин, но его руки были нежны и чувствительны, как у мастера каллиграфии. Бережно обмахнув пыльники тонкой кисточкой, он набрал на нее пыльцу и аккуратно опустил в пестик, завершая самоопыление цветка. Это было садоводство, возведенное в ранг искусства.
Ежегодно выращиваемая из семян, Виктория стала манией Гарри, его наваждением. В его сердце не было места для романтических устремлений, потому что он уже отдал свою любовь этим садам. Девочки-стажерки мечтали о том, чтобы раскрыться бутоном в его объятиях, потянуться гибким побегом к солнцу, но Гарри не замечал тонких оттенков краски на женских губах, не видел изгибы их скул. Он был полностью поглощен набирающим плодородную силу ростком или первыми признаками сердцевинной гнили.