По обе стороны Стены - Виктор Некрасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас, попадая на женевский аэродром, я всегда вспоминаю Володю, то состояние радости и напряжения, в котором мы находились, телефонные переговоры, слушание последних известий — не передадут ли что нового… Это был один из счастливейших дней. И Женева, в которую мы мчались ночью по обледенелым дорогам, стала для меня символом чего-то радостного, светлого.
На этот раз в Женеву я не прилетел, привез меня сюда другой Володя — мой верный друг и водитель по дорогам Швейцарии. И поселился я в доме на самой французской границе.
Три слова о доме. О хозяевах ни звука. Не разрешили, застеснялись. Ладно, не буду. Тем более, что, как выяснилось, о живых друзьях лучше не писать — одни пугаются, другие обижаются, третьи вообще непонятно что. Словом, не буду.
Много в жизни я встречал милых домов. В один из них, московский, я свалился и жил припеваючи (и попиваючи) вместе с четырьмя основными жильцами — папой, мамой и двумя сыновьями — на площади в 12 метров довольно долгое время. Жили друг у друга на головах, но так как это было сразу же после войны, то казалось еще просторно, только курить надо было в коридоре. Другой дом — тоже четверо плюс няня, — был побольше: три больших и одна маленькая комната — по московским понятиям, хоромы. Было шумно, беспорядочно — никогда ничего нельзя было найти, полно гостей, московских и иногородних, непрекращающиеся ремонты, а в общем хорошо. И врос я в этот дом и полюбил его.
Дом, в который я сейчас попал, сама тишина. Тишина в сочетании с комфортом (в ванной под головой даже специальная подушечка!) и истинно русским гостеприимством, хотя сам хозяин — итальянец (в войну югославский партизан, он из Триеста), а дети (живут теперь отдельно) уже швейцарцы. Мама же русская, настоящая русская со всеми… Но виноват, не буду, я только о доме.
В главной, большой комнате с двумя раздвижными стеклянными стенами в сад — камин! О камины… Во всех приличных домах здесь камины. Англичане просто не мыслят себе жизни без камина (запрещение их в Лондоне — борьба со смогом — и замена электрическими — удар в самое английское сердце). Тот, перед которым я сижу по вечерам сейчас, первый в моей жизни. Он встречал нас, полыхающий и затухающий, уютно потрескивающий, источающий запах сосны, буквально через несколько дней после нашего приезда в Швейцарию. Сидя перед ним, обдаваемые жаром, мы наполовину были еще дома, в Киеве, Москве, думали об оставшихся…
Нет, я соврал. Первый камин в моей жизни был у Ивана Сергеевича Соколова-Микитова в деревенском, лесном домике в Карачарове. Он любил его разжигать и, устроившись в мягком кресле, попыхивая трубкой, неторопливо вспоминал о чем-то, чего другие не расскажут: о константинопольских кабаках, афонских скитах, дружбе с Куприным и Сашей Черным, бомбардировщике «Илье Муромце», на котором летал в первую мировую войну, об охоте на медведей и даже о встрече с товарищем Сталиным.
В нашей киевской довоенной квартире в столовой тоже был камин, но трубы были безнадежно забиты, и внутри его стояли почему-то банки с вареньем и бутылки с вишневой наливкой.
В комнате, предоставленной мне для жизни и трудов, жил когда-то дедушка, герой обороны Порт-Артура. От него осталось — на стене шишкинская стоящая одиноко на севере диком сосна, грамота Архиерейского Синода Православной Церкви Заграницей, выданная Александру Александровичу Солонскому «в богоспасаемом граде Нью-Йорке, в лето от Рождества Христова 1973-е, мая 12/25 дня» и четыре тома «Летописи войны с Японией, в лето от Рождества Христова 1904-е, от сотворения мира 7412-е». Из чего, подсчитав, понял, что имеем счастье жить в 7488-м году и что через каких-нибудь двенадцать лет грешному нашему шарику минет семь с половиной тысяч лет! Авось, доживем…
По утрам мы пьем какао и кофе со сливками, любуясь прыгающими по снегу (снег, снег, первый за три с половиной года снег!) синичками и снегирями, по вечерам чай с лимоном и божественной итальянской колбасой мортаделло. Всё это под звуки Вивальди или кого-нибудь не менее прекрасного. (К слову, все швейцарские дороги у меня ассоциируются с Моцартом, Бахом, Генделем: Володя — любитель классики, одной рукой правит, другой втыкает кассеты.)
Мортаделло! Под эту нежную, розовую с белыми квадратиками колбасу мы выпили свои сто граммов в честь тридцатипятилетия Сталинграда. Вечером, затянувшимся далеко за полночь, 2 февраля. На этот раз была Пятая симфония Чайковского…
Я верю в мистику и во всё необъяснимое. Сюда я отношу и то, что строки, посвященные моим фронтовым друзьям, писались именно второго февраля, а вечером того же дня хозяин подарил мне Пятую симфонию («вы говорили, что любите»), не зная, что она имеет прямое отношение к «Окопам Сталинграда» и к фильму «Солдаты». Керженцев и Фарбер слушают ее на передовой, доносящейся с правого берега. В фильме это одна из лучших сцен Смоктуновского и Сафонова.
В доме моем всегда чистота и порядок. Даже ремонт, закончившийся буквально полчаса тому назад, не внес ни грязи, ни беспорядка. Советскому человеку этого не понять. Длился ремонт четыре дня. Три парня в белоснежных комбинезонах, как ангелы, расстелив по полу и покрыв мебель пластиком (а у входа в сад газеты приклеили к полу скотчем), беззвучно заменили все обои и покрасили двери и окна. Уходя по вечерам, они оставляли комнату стерильно чистой, высосав всю пыль и мусор пылесосом. Чудеса! Где четвертинки, поллитровки, а помыловарить, а покупоросить, где месяц полного развала и навеки погибших полов? Эти ребята — неаполитанец, тунисец и швейцарец — после себя оставили только две крохотные капельки краски на стекле…
Москвич, москвичка! Киевлянин! Ленинградец! Слышите ли вы меня? Две крохотные, белые капельки на стекле. От масляной краски…
Думаю, что все мои рассказы о корридах, Парижах и даже берлинской Стене блекнут перед этим сообщением. О том вы все знали и прежде, об этом же вы узнали только сейчас, от меня. И ахнули! Не верите… И я как-то не верю. Может, это был сон? Нет, щупаю обои — новые. И два крохотных пятнышка на стекле.
6
Случилось так, что всё написанное мной писалось не дома. Малеевка, Коктебель, Ялта, Дубулты, Комарове (всё Дома творчества — творил-таки!). Здесь, на Западе, уютный, среди лесов Марлотт, Фонтенбло, Норвегия, сейчас Женева.
Вокруг меня книги. (Их — стыдно признаться — тоже читаешь больше в больницах или на отдыхе, дома телефон, дела, всякая мура.) Передо мной в шкафу полный Брокгауз и Эфрон, откуда и черпаю сведения. (Знал ли ты, читатель, что был на свете Наполеон IV, сын третьего, погибший в бою с зулусами в возрасте двадцати трех лет? Я не знал, теперь знаю.) На столике, рядом с кроватью, «Война и мир» и один из томов «Русско-Японской войны» — пушки с громадными колесами, солдаты в черных, мохнатых папахах — «переправа японской пехоты через реку Ялу под огнем русских батарей», крейсер 1-го ранга «Громобой» с черным, как сажа, дымом из обеих труб, «Причащение Святых Таин на валах Порт-Артура» — по фотографии рисовал Н. Петров.
Вспоминаю «Ниву», сталинградскую землянку…
Книги не вмещаются в шкафах, стоят стопками (полки, полки вместо ремонта!), рискуя обрушиться тебе на голову. Я роюсь, перебираю их и нахожу массу интересного.
Алданов и Распутин… Обоих никогда не читал.
Об эмигрантской литературе мы в Союзе вообще ничего не знали. Куприн, Бунин, Тэффи, Саша Черный, кое-кто слыхал о Зайцеве, Шмелеве, Мережковском и Гиппиус. Вот и всё. Алданов — имя совсем незнакомое, хотя, кажется, до революции печатался в России. Когда написано им «Самоубийство», не знаю. Сейчас вышло вторым изданием. Прочел не отрываясь. Книга о русской интеллигенции начала века. Кончается первыми годами революции. Есть и Ленин, и Крупская. Описаны без всякой злобы, с ясным и четким пониманием того, что Ленин нес в себе. Есть и Сталин. Но главные герои — это люди, шедшие с революцией и отвернувшиеся от нее, разочаровавшиеся. Написана книга прекрасно, интеллигентным, умным человеком, о котором пишу, ничего о нем не зная. Чудовищно! Я, считающий себя русским писателем, ничего не знаю о другом русском писателе. Кожевникова знаю, Кочетова и Софронова знаю, а о М. Алданове даже не слыхал.
О Валентине Распутине слыхал давно. Еще в Союзе. Хвалили все. Столкнулся же с ним только сейчас, здесь. И сражен…
«Живи и помни» — книга невероятной тяжести, безжалостная к читателю, бесконечно горькая, но прекрасная. Давно я не читал таких книг, а может быть, такой вообще не читал.
Я несколько раз откладывал книгу. Не потому, что не интересно, а потому, что сил не хватало. Ну, пожалей меня, Распутин, не наваливай на меня столько, пожалей.
Всё страшно в этой книге — и человеческое одиночество, и пронизывающий всю жизнь героев обман, и страх, и воющий вместе с волком Андрей, и то, что никакого будущего или, наоборот, надвигающееся, пугающее. И сама любовь, глубокая, настоящая любовь Настёны и то, что ее надо скрывать. И сам конец страшен, когда Настёна плывет по реке и слышит за собой в темноте погоню, весла чьей-то лодки. Выслеживают, выслеживают…