Болезнь Китахары - Кристоф Рансмайр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В четверг дохлый стриж в колодце и собака не на цепи. В пятницу в дымоходе сгорела рукавица, а в сенях опять полно песку. Ночью скрипел несмазанный флюгер. Буря. Спать не могу. И так далее.
Мать Беринга давно перестала обращать внимание на окружающий мир, она просто бредила Девой Марией и день и ночь тщетно мечтала о рае. По велению Богородицы она изгнала кощунника и сквернослова мужа из супружеской спальни, да и в другие комнаты заходила только после его ухода. С Берингом она разговаривала исключительно шепотом, мяса в рот не брала и вообще питалась в одиночку, на кухне, а каждую искру, вылетавшую из печного зольника, считала знамением свыше.
Чуть не ежедневно ей теперь являлась полька Целина, парящая над пожарным водоемом, с кровоточащими ранами, – полька Целина, ангел-хранитель, который передавал ей советы и послания Божией Матери и которого она ублажала цветочными венками, брошенными в воду образками святых и прочими пожертвованиями в надежде, что он найдет жену ее одинокому сыну.
Беринг ненавидел свое наследство. Точно в осаде полуразвалившихся джипов, лафетов, выпотрошенных бронемашин – всю эту технику уходящие войска побросали, а он притащил на Кузнечный холм, – корячилась его усадьба над крышами Моора. Окна в кузнице были разбиты или наглухо заколочены, звезды трещин на стекле проклеены вощеной бумагой. Там, где и бумага поверх трещин разорвалась либо вообще отсутствовала, в темноту мастерской уже проникли ветви запущенного сада. Даже в этом саду под высокими плодовыми деревьями – грушами и грецкими орехами – тулились машины, тонули в дебрях кустарника и дикого винограда, никуда не годные, бурые от ржавчины, порой глубоко вросшие в мягкую почву; тут – обомшелый броневик без покрышек и без руля, там – сеноворошилка, разобранные шасси двух лимузинов и, точно сердце динозавра, водруженный на массивные деревянные козлы мотор без поршней и клапанов, черный, выпачканный смазкой и такой огромный, что он никоим образом не мог принадлежать ни одному из драндулетов под деревьями.
Молодой кузнец давно уже не находил применения проржавленным винтам, которые не берет отвертка, карданным валам и подкрылкам с этого железного кладбища, а все же нет-нет да запрягал лошадь и притаскивал на вершину холма очередную рухлядь, очередную никудышную железину, как бы желая еще плотней стянуть вокруг ненавистной усадьбы кольцо железной осады. На Кузнечном холме воцарилось то же запустение и тот же хаос, как и во всем прочем обозримом оттуда мире.
Однако Беринг, по рукам и ногам скованный обязанностями перед отцом и матерью, перед кузницей и хозяйством, никогда бы, наверно, не бросил свое наследство на произвол судьбы и не уехал, если б орда головорезов не вынудила его замарать кровью и сделать непригодным для житья собственный дом; случилось это буквально через день-другой после Берингова двадцатитрехлетия. Безветренной, теплой апрельской ночью Беринг, кузнец из Моора, застрелил одного из налетчиков.
Мертв? Неужели этот пьяный бандит, кинувшийся к нему из темноты, вправду истек кровью от огнестрельных ран, что во сне и наяву вновь и вновь отверзаются перед взором кузнеца: две дымящиеся дыры в черном кожаном панцире на груди, два небольших рубца, превративших железного парня в мягкое, до невозможности мягкое, как бы бескостное существо, которое, однако, почему-то не упало, а за долю секунды вдруг выросло! – и лишь потом неуклюже повернулось и рухнуло вниз по лестнице в объятия спешивших на подмогу дружков.
Мертв? И убил его я? Я? Неужели преследователь, от которого всего через несколько минут после выстрелов, и наутро, и еще много дней спустя только и оставалось, что темный кровавый след бегства, капли и потеки, терявшиеся в щебне на дорожке в кузницу… неужели этот алкаш, этот подонок вправду и безвозвратно мертв?
Всякий раз, как Беринг задавал себе этот вопрос, изощряясь в бранных эпитетах по адресу безымянного ночного противника, память в итоге все время вынуждала его твердить одно и то же: Я убил его, я его застрелил, я.
Чужак, вооруженный цепью и обрезком стальной трубы бритоголовый горожанин, один из шести не то семи, в кровь избил его тогда возле памятника мироносцу Стелламуру, гнался за ним через плац, сплошь заросший диким овсом, и по щебеночной дорожке до самой кузницы, и по двору, за ним, смирным, незлобивым кузнецом, которому и отбиться-то от преследователей было нечем – на бегу он только выхватил из открытого ящика да швырнул через плечо горсть подковных гвоздей.
Банды головорезов прятались в развалинах обезлюдевших городов, в лабиринтах горных пещер и периодически, вот как той апрельской ночью, совершали набеги на беззащитные медвежьи углы вроде Моора и соседних с ним деревушек. Когда войска ушли из приозерной глуши в равнинные районы и эти забытые Богом дыры оказались предоставлены самим себе, любая наглая шайка, даже не имея огнестрельного оружия, могла безнаказанно творить что угодно.
Бывало, пяток-другой крестьян-свекловодов да работяг из гранитных карьеров брались за топоры и камнеметы и сообща обороняли въезд в деревню, а так бандам вовсе никакого удержу не было. Военные патрули уже давно охраняли только линии связи между равнинными комендатурами и, как правило, оставались глухи к призывам о помощи из захолустных деревушек.
Эпизодические карательные экспедиции, которые иной сердобольный генерал снаряжал к озеру или в какую-нибудь горную долину, бандитов ничуть не пугали: приметные издалека армейские колонны дня два-три тащились по деревням, ставили палатки под прикрытием разоренных хуторов, иногда в камнях хоронили убитых… Солдаты допрашивали жертв налета, составляли протокол, тут и там, демонстрируя свою непреклонную решимость, обстреливали лесной массив или ущелье, где давным-давно никого не было, – и снова уходили.
Немногочисленные армейские агенты среди местного населения обладали достаточным влиянием, чтобы пользоваться своими привилегиями, однако, по условиям стелламуровского плана, все они остались без стрелкового оружия и были слишком слабы, чтобы хоть как-то защитить от налетов вверенную им нейтральную зону.
Банды могли объявиться где угодно и тотчас же стремительно исчезнуть; они громили все, что вставало им поперек дороги, собирали денежную дань, якобы за охрану, нападали даже на общины кающихся, которые длинными вереницами тянулись тогда через поля былых сражений и к братским могилам уничтоженных лагерей, воздвигая там памятники погибшим и часовни.
Кающиеся были защищены десятками законов военной юстиции, и, несмотря на это, бандитский сброд гонялся за ними по полям, жег их флаги и транспаранты, рвал в клочья и швырял в огонь портреты мироносца Стелламура.
В ту ночь шайка под конвоем двух мотоциклистов, словно возникнув из небытия, заявилась в Моор на угнанном в каком-то сельхозтовариществе грузовике; в кузове было полно булыжников и бутылок с керосином. Машина громыхала по набережной и по улочкам, временами замедляла скорость почти до черепашьей, и тогда на окна и ворота усадеб обрушивался шквал зажигательных снарядов. Парни в кожаной броне стояли пошатываясь вдоль бортов грузовика и с истошным улюлюканьем, под несмолкающий рев клаксона осыпали Моор горящими бутылками. Строптивая глухомань должна, черт побери, уразуметь, что от этого бедствия их избавит только пожарный грошик, охранная мзда.
В конце концов они добрались до плаца, вылезли из машины, вломились в дом моорского секретаря, выволокли орущего мужика на улицу, облили керосином и, угрожая поджечь, погнали к старой пароходной пристани. Там его привязали к якорю разбитого прогулочного катера и по дощатому настилу подтащили вместе с этой железиной прямо к воде, он уж думал: все, смерть пришла! – и кричал не своим голосом, но они вдруг отстали, бросили рыдающую жертву, словно надоевшую игрушку.
Между тем из разбитых окошек секретарского курятника, трепыхая крыльями, выскакивали во тьму куры, а избитая цепями умирающая дворовая собака, скуля, ползла через плац.
Лишь спустя месяцы Беринг осознает, что после первого же удара, который обрушился на его голову, как раз когда он нагнулся над собакой, он думал об одной-единственной возможности спасения – о вороненом армейском пистолете, спрятанном в кузнице, в старой печной трубе. В тот год, когда состоялась передача имущества, отец за сушеные яблоки, одежду и копченое мясо выменял оружие у какого-то дезертира, а потом завернул бесценное и запретное для всего гражданского населения сокровище – даже хранение каралось смертью! – в промасленную тряпицу и подвесил в дымоходе.
Все это время Беринг не просто был осведомлен об отцовском секрете, но регулярно доставал пистолет из холщового свертка, разбирал, собирал снова и освоился с этим чудом механики не хуже, чем с куда более грубым кузнечным инструментом, что отцу, кстати говоря, было невдомек, узнал он об этом лишь в роковую апрельскую ночь. Так или иначе, пистолет висел себе и висел в дымоходе, вычищенный и заряженный.