За полуночным солнцем - Сергей Дурылин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы спрашиваем: что значит и зачем вавилон? Слова «лабиринт» он не знает.
— Вавилон был город древний. Войти в него можно, а выйти нельзя. Вот как вы теперь.
И смеется, подзадоривая нас.
— Да почему же здесь у вас вавилон?
— А вот для примера, чтоб видно было, положили. Когда Пугач еще был, до воли, — бежали сюда разные люди; после, как Пугача поймали, они и выклали.
Чудеса! Там, в Соловках — Петр Великий{3}, здесь — Пугачев.
Кто же и для чего выложил эти причудливые хитрые ходы, этот лабиринт?
На вопрос этот нет пока ответа.
Лабиринты, подобные нами виданным, разбросаны по Швеции, Норвегии, Финляндии, по нашему беломорскому и приокеанскому северу. Они не одинаковы по устройству, иные из них весьма просты (как лабиринт на Б. Заяцком острове), другие весьма сложны, но у всех их одна общая черта: они расположены почти всегда при море: так в Финляндии, по описанию финского археолога Аспелина, из всех известных ему пятидесяти лабиринтов только один находится внутри страны. Несмотря на северные ветры, бури и дожди, которыми так легко, казалось бы, раскидать или снести прочь небольшие камни лабиринтов, расположенных всегда на открытых местах, лабиринты хорошо сохранились и еще ясны их причудливые дорожки.
Что же можно сказать об их происхождении и целях, с какими они устроены?
Из всех существующих объяснений, данных археологической наукой, нет ни одного совершенно достоверного: все противоречивы и исключают друг друга. Русский ученый, академик Бер, первым открывший северные лабиринты в первой половине прошлого века, думал, что они являются памятниками исторических событий. Финский археолог Аспелин, более всех других исследовавший лабиринты, напротив, относит их к несравненно более далекому времени — к бронзовому веку. Наши археологи Кондаков и Я. Смирнов ставят их в связи с теми лабиринтами, которые устраивались в средник века в виде узоров на полах церквей. Одни относят лабиринты севера к временам христианским, другие — к языческим. Но никто не может сказать, к какому христианскому обычаю они относятся, для чего они служили; трудно решить, и для какого языческого обряда могли служить лабиринты. Лопари, с которыми пришлось нам иметь дело, говорят, что в их стране нет лабиринтов.
В Финляндии у лабиринтов встречаются разные названия, все больше названия славных городов: Иерихон, Ниневия, Иерусалим, Лиссабон; в Лапландии у всех лабиринтов только одно название: Вавилон. Но это название надо писать с маленькой буквы, потому что оно стало именем нарицательным для лабиринтов.
Для объяснения русского названия лабиринтов — «вавилон» интересно вспомнить, что в народной речи существуют повсюду выражения «писать вавилоны» — т. е. особо хитрые, спутанные круги, «расшито вавилонами» — т.е. расшито особенными узорами; вавилон, по народным понятиям, это что-то хитрое, запутанное, затейливое.
Вавилоны тесно связаны с морем.
Отсюда возникает естественное предположение, не являются ли северные лабиринты памятниками языческих верований, относящихся именно к морю и морским занятиям — мореходству и морским опасным промыслам? Лабиринты встречаются исключительно в странах, в древности имевших и ныне имеющих живейшую связь с морем — в Скандинавии, Финляндии, прибрежной Лапландии, Беломоре, Мурмане.
Доныне население этих стран хранит целый ряд суеверий и обрядов, относящихся к морю. Их христианских обычаев, относящихся к морю, повсеместен на русском севере обычай постановки креста для испрошения себе у Бога благоприятного плавания. Сколько таких крестов на Заяцком острове, сколько их по берегам океана и Белого моря! Этот христианский обычай не заменил ли какой-нибудь языческий обряд, относящийся также к морю и связанный с лабиринтом, а лабиринт ведь всегда в древности считался местом очищения и искупления, добровольной жертвой? Быть может, кресты на Заяцком острове только заменили собой лабиринты, которых к тому же так много осталось на этом острове?
Ведь еще недавно был на Мурмане совсем языческий обряд моления ветру, от которого все зависит на море, жизнь и смерть. Быть может, прошедший все ходы лабиринта и вышедший оттуда, не заблудившись, принеся жертву, считался чистым и мог не бояться морских злоключений и препятствий, бурь и скал, как боялся потерять верный путь в хитром лабиринте?
Нов се это одни лишь предположения, и доныне неразгаданной тайной смотрят на нас хитрые узоры северных вавилонов, сложенных из седых древних камней, под хмурыми тучами или незакатным солнцем.
------------------------------------------------
Наутро приехал лопарь, маленький, пьяненький и неуклюжий, и объявил нам, что на Имандре буря, профессор остался на берегу, так как в карбасе по озеру ехать невозможно, волны в сажень, и просит нас дать телеграмму на лесопильный завод в Умбру, чтобы разрешили воспользоваться маленьким буксирным пароходиком, возящим плоты на Имандре, и еще просит нас, дождавшись ответной телеграммы, немедленно идти к Имандре. Томительно было ждать телеграмму. Наконец, пришла телеграмма, позволяющая воспользоваться пароходом, и мы тронулись в путь.
Мы шли пешком. На лошадь, запряженную в телегу, навалили вещей, и старый лопарь, мальчик по росту, с безусым грустным морщинистым лицом, зашагал подле лошади. Мы вышли в восемь часов вечера и к четырем утра были уже на Имандре, пройдя за это время с четвертьчасовой передышкой 32 версты.
Гудящий ветер рвал облака: казалось, всюду рвется огромное, во все небо, полотнище, кусок за куском, аршин за аршином — полотнища шумят, и рвутся, и падают. Белые петушьи гребешки прыгают по серой клокочущей реке. Через разорванное полотнище туч метнется внезапно яркая голубизна неба, засияет земля, просветлеют черные силуэты старых изб и рыбных сараев на сваях, — и опять заплетутся тучи в новую ткань, чтобы вновь ветер порвал их. Но ветер шумно прорвал самое большое полотнище — и солнце засияло красным золотом.
Дорога идет левым берегом реки Нивы.
А Нива шумит, мчится, нагоняет нас шумом, провожает шумом и опять мы встречаемся. Ей в ответ шумит лес над старыми мшистыми валунами, над нежной сплошной зеленью морошки, краснеющей еще неспелыми ягодами, над пухлыми тихими коврами причудливых мхов, над веселыми зарослями розовоцветного Иванова чая.
Все время дорога идет выше 300 метров. Весь восторг, вся нежность севера перед нами. На солнце еще сияют дальние синие вершины, и на всем — его тихий вечерний неугасающий свет. Смолкают птицы. Странная солнечная тишина почти не нарушается привычным и, кажется, созвучным ей шумом реки. Старые светлые леса, то взбегая на горы, то клонясь к воде, то синея высоко, высоко в солнечных лучах, то двигая бесшумно и бессонно ветвями, исполнены необычной, непонятной нам силы и тайны.
Плетется наша лошадка. Плетется молча лопарь, и когда она останавливается на корявых гатях{4}, он не понукает ее, а что-то ей шепчет, точно беседует с ней по душам, и она смотрит на него умными большими глазами, и плетется опять. Гати тянутся на версту, на две, на три, и густая морошка, пробиваясь между бревешек, устилает их зеленью, желтым, красным.
Солнце нас ведет по древнему новгородскому пути. Пусть перебегают по пригоркам телеграфные столбы, соединяющие проволокой Архангельск с океаном, — около них нет привычных их спутников — железнодорожных рельс или широкого шоссе: здесь камни да мох, да шум реки — и пустота вокруг, и пеший древний путь.
После часа ночи солнечный свет начинает прибывать, как вода в половодье, все светлеет, — а и было светло, — светлеет небо, лес, лошаденка, лопарь, светлеем мы сами, камни, листочки, морошка под ногой, коричневатая топь болот, — наступает неведомый солнечный праздник, в который раз наступает! Еще сильнее водный шум. Не Имандра ли близко?
Нет. Еще час, два пути, — и вот Имандра — огромное, шумящее, стонущее, борющееся с кем-то неведомым стекло, и над ним алый нестерпимый круг солнца. Ветер, почти неслышный на горной дороге в лесу, воет в исступленной тоске. На Имандре — буря. Серые волны, светящиеся красными огнями, осаждают берег и небольшую черную-черную избу на нем. Карбасы вытащены на берег. Парохода нет. Так неуловимо быстро настигают друг друга волны, и смеются, и бьют все по тому же, по тому же месту, и все какие-то тяжелые, белобокие, что, кажется, озеро должно же, непременно должно выплеснуться, разлиться, все затопить, смыть, унести.
Но нет. Все стоит: и только оно — изсера-красное, а где золотое, а где белое, зеленое, гневное и немощное, воет и вопит, пугая спящий на ногах лес.
В закопченной избе набито битком народу. Желтый самовар кипит на столе.
В углу избы — камелек. Это — подобие камина, сложенного из неотесанных камней, с широким открытым устьем; камелек черен от копоти; ярко пылают дрова красным огнем. Около огня жмутся в общей куче лопари. Только в тепле замечаешь, какой леденящий холод у озера. Лопари неумолкаемо говорят и кричат, разлегшись на полу, на скамьях, на оленьих шкурах. Мужчины перемешались с женщинами. Никого и ничего не разберешь. Их всех согнала в избу буря. Все ждут парохода. Лопари низкорослы, и лица у них, у большинства, безбородые, безусые. Нестерпимо душно, но тепло: всем тепло. Пьем чай с профессором. Пьют чай лопари. Ветер звякает в окна.