Сталин и писатели Книга четвертая - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не критик и не литератор, — сказал грубо Бурцов, и жилы у него надулись на лбу, — я барабанная шкура, солдат.
Грибоедов стал подыматься.
Бурцов удержал его маленькой рукой.
— Не сердитесь.
И дождь сухо забарабанил в полотно, как голос председателя.
— В вашем проекте, в вашей «книге чертежа великого» все есть. Одного недостает.
— Вы разрешите в диалоге нашем драматическом быть без реплик. Я должен, разумеется, спросить: чего?
— Сколько вам угодно. Людей.
— Ах, вы об этом, — зевнул Грибоедов, — печей недостает, как Иван Федорович давеча сказал. Мы достанем людей, дело не в этом
— Вот, — сказал торжественно Бурцов, — ваша правда: дело не в этом. При упадке цен на имения вы крестьян в России даром купите...
— А о людях для управления, так они найдутся. Вы вот воюете же у Ивана Федоровича Есть еще честные люди.
— Мало. Но хорошо, — сказал Бурцов, — что же из вашего государства получится? Куда приведет оно? К аристокрации богатств, к новым порабощениям? Вы о цели думали?
— А вы, — закинул уже ногу на ногу и развалился Грибоедов, — вы в чертеже своем — не стеклянном, другом, — вы о цели думали? Хотите, скажу вам, что у вас получилось бы.
— Что? — вдруг остановился Бурцов.
— То же, что сейчас. Из-за мест свалка бы началась, из-за проектов. Павел Иванович Пестель Сибирь бы взял, благо там батюшка его сидел. И наворотил бы! И отделился бы. И войной противу вас пошел бы.
— Я прошу вас, я покорнейше прошу вас, — у Бурцева запрыгала губа, и он положил маленькую руку на стол...
— Ага, — протянул Грибоедов с удовольствием, — ну, а Кондратий Федорович был человек превосходный, человек восторженный...
Бурцов вдруг побледнел.
— Кондратий Федорович, вкупе с вами, мужика бы непременно освободил, литературою управлял бы...
Бурцов захохотал гортанно, лая. Он ткнул маленьким пальцем почти в грудь Грибоедову.
— Вот, — сказал он хрипло. — Договорились. Вот. А вы крестьян российских сюда бы нагнали, как скот, как негров, как преступников. На нездоровые места, из которых жители бегут в горы от жаров.. В скот, в рабов, в преступников мужиков русских обратить хотите. Не позволю! Отвратительно! Стыдитесь! Тысячами — в яму! С детьми! С женщинами! Это вы, который «Горе от ума» создали!
Он кричал, бил воздух маленьким белым кулаком, брызгал слюною, вскочил с кресел.
Грибоедов тоже встал. Рот его растянулся, оскалился, как у легковесного борца, который ждет тяжелого товарища.
— А я не договорил, — сказал он почти спокойно. — Вы бы как мужика освободили? Вы бы хлопотали, а деньги бы плыли, — говорил он, любуясь на еще ходящие губы Бурцова, который не слушал его. — И сказали бы вы бедному мужику российскому: младшие братья...
Бурцов уже слушал, открыв толстые губы.
— ...временно, только временно не угодно ли вам на барщине поработать? И Кондратий Федорович это назвал бы не крепостным уже состоянием, но добровольною обязанностью крестьянского сословия. И, верно, гимн бы написал.
(Ю. Тынянов. Смерть Вазир-Мухтара. Л., 1937. Стр. 267-269).Именно так, как толкует в тыняновском романе Бурцову Грибоедов, все и произошло спустя сто лет — в стране «победившего социализма». Новое крепостное право было объявлено «добровольною обязанностью крестьянского сословия». Ну и гимны соответствующие по этому поводу тоже были написаны («Страна Муравия» А. Твардовского).
Для Твардовского сталинская коллективизация обернулась личной драмой. Можно даже сказать — трагедией. Она прямо ударила по его семье. Но Александру Трифоновичу в 1930 году было двадцать лет. Он был молодым комсомольцем, истово верившим каждому слову, исходившему из уст вождя.
А Юрию Николаевичу Тынянову в том году стукнуло уже тридцать шесть — возраст, в котором его любимый Александр Сергеевич уже завершил свой жизненный путь. И был он — историк. И историк, как мы только что могли убедиться, очень даже недурной. И именно «как историк» он и несет всю эту чушь, захлебываясь восторгом, повторяясь и путаясь в превосходных степенях прилагательных:
► В историческом аспекте Сталин как автор колхозов — величайший из гениев, перестраивавших мир. Если бы он, кроме колхозов, ничего не сделал, он и тогда был бы достоин назваться гениальнейшим человеком эпохи.
Все это я говорю не в укор Тынянову, а только лишь для того, чтобы показать, как велика была тогда степень всеобщей задуренности.
М.Д. Вольпин (друг и соавтор Николая Эрдмана) в конце 29-го или в самом начале 30-го оказался где-то в глубинке, в селе. И собственными своими глазами увидал все ужасы коллективизации и «ликвидации кулачества как класса».
Увиденное потрясло его до глубины души. Подавленный — лучше даже сказать, раздавленный — этими своими впечатлениями, он поделился ими с Мандельштамом Но вопреки ожиданиям сочувствия у него не нашел.
Выслушав его рассказы, Осип Эмильевич надменно вскинул голову и величественно произнес:
— Вы не видите бронзовый профиль Истории.
Рассказ этот я слышал от самого Михаила Давыдовича.
По версии Михаила Ардова, реплика Мандельштама была несколько иной. Осип Эмильевич якобы сказал
► — Надо без страха смотреть в железный лик истории.
(М. Ардов, Б. Ардов, А. Баталов. Легендарная Ордынка. С.-Пб., 1997. Стр. 70).
В записи В.Д. Дувакина эта реплика выглядит ближе к моей версии:
► И вдруг Мандельштам, подняв высоко голову, как он умел (у него петушиный вид сразу делался), сказал мне: «Ну, знаете, Вы не замечаете бронзового профиля Истории!»
(Анна Ахматова в записях Дувакина. М., 1999. Стр. 266).Этот разговор Мандельштама с Вольпиным происходил году, надо думать, в 30-м, самое позднее — в 31-м. А в мае 33-го, как видно, уже собственными глазами увидав то, про что рассказывал ему Вольпин, он напишет:
Природа своего не узнает лица,А тени страшные — Украины, Кубани...Как в туфлях войлочных голодные крестьянеКалитку стерегут, не трогая кольца.
И — про кремлевского горца, «душегубца и мужикоборца». Но в 30-м и 31-м даже он еще не видел, не понимал, что происходит.
А Бабель уже тогда не только всё видел и понимал, но даже сумел выразить это с присущей ему определенностью:
► — Вороньковский судья, — очнувшись, сказала старуха, — в одни сутки произвел в Воронькове колгосп... Девять господарей он забрал в холодную... Наутро их доля была идти на Сахалин... Перебули тыи господари ночь в холодной, является стража — брать их... Видчиняет стража дверь от острога, на свете полное утро, девять господарей качаются под балками, на своих опоясках...
В дубовой раме окна двинулась тьма. Рассвет раскрыл в тучах фиолетовую полосу...
Весь день шел снег. У самого села, из льющейся прямой стены, навстречу Гапе вынырнул коротконогий Юшко Трофим в размокшем треухе. Плечи его, накрытые снежным океаном, раздались и осели...
— Ночью вся головка наехала, — сказал Трофим, — бабусю твою законвертовали... Голова рику приехал, секретарь райкому... Ивашку замели, на его должность — вороньковский судья...
Усы Трофима поднялись, как у моржа, снег шевелился на них. Гапа тронула лошадь, потом снова потянула вожжи.
— Трофиме, бабусю за што?..
Юшко остановился и протрубил издалека, сквозь веющие, летящие снега:
— Кажуть, агитацию разводила про конец света..
Гапа ушла в сельраду. Там, усевшись на лавках вдоль стен, молчали старики из села Великая Криница. Окно, разбитое во время прошлых споров, заделали листом фанеры, стекло лампы было протерто, к щербатой стене прибили плакат «Прохання не палить». Вороньковский судья, подняв плечи, читал у стола. Он читал книгу протоколов великокриницкой сельрады; воротник драпового его пальтишка был наставлен. Рядом за столом секретарь Харченко писал своему селу обвинительный акт. Он разносил по разграфленным листам все преступления, недоимки и штрафы, все раны, явные и скрытые. Приехав в село, Осмоловский, судья из Воронькова, отказался созвать сборы, общее собрание граждан, как это делали уполномоченные до него, он не произнес речи и только приказал составить список недоимщиков, бывших торговцев, списки их имущества, посевов и усадеб.
Великая Криница молчала, присев на лавки...
Гапа вышла, притворив за собой дверь.
Беснующаяся, режущая ночь набросилась на нее, кустарники туч, горбатые льдины с черным блеском в них. Просветляясь, низко неслись облака. Безмолвие распростерлось над Великой Криницей, над плоской, могильной, обледеневшей пустыней деревенской ночи.
(И. Бабель. Гапа Гужва).Во всех собраниях сочинений Бабеля этот его рассказ, написанный весной 1930 года, фигурирует именно как рассказ. Но в первой публикации («Новый мир», 1931, № 10) у него был подзаголовок: «Первая глава из книги «Великая Криница». Даже по этим нескольким приведенным здесь коротким отрывкам из этого небольшого рассказа можно понять, почему эта бабелевская книга, если она и было написана, не дошла до нас: погибла вместе с другими рукописями, составившими пятнадцать папок, изъятых при его аресте.