Как далеко до завтрашнего дня… Свободные размышления 1917–1993. Вехи-2000. Заметки о русской интеллигенции кануна нового века - Никита Моисеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поскольку ритмичность – основа работы транспорта и всех его служб, возвращались обычно одним и тем же поездом, и ритуал возвращения не нарушался. Дед очень любил, чтобы я его встречал. Я это делал с удовольствием. Мы с дедом шли впереди, я рассказывал ему сходненские новости, а отец на шаг сзади. На улице все друг с другом здоровались.
К нам любили приходить гости.
Приходили просто так, на огонек. Как-то само собой сложилось, что у нас образовался «приемный день» – суббота. После работы заходили местные «железнодорожники». Я помню милейшего железнодорожного врача Н. А. Шалякина, который лечил всю нашу семью. Приходил тот же начальник станции, еще кто-то, кого уже почти не помню. Но часто приезжали и из Москвы. Отец был неплохим художником-любителем. В студенческие годы он учился и в школе живописи и ваяния, и у него сохранилось много знакомых в этом мире. Он был в приятельских отношениях с Кориным, который не раз бывал у нас в гостях. Однажды к нам приезжал и великий русский художник Нестеров. Это был кумир моего отца.
Никакого специального стола не делалось. Ужин бывал очень простой. Даже не ужин, а скорее чай. Бабушка обычно пекла пирог. Особенно ей удавался пирог с грибами. В те времена, как известно, «ничего дешевше грибов» не было! У деда всегда был в запасе графинчик водочки, настоянной на зубровке. Но подавался он крайне редко. Разве что по рюмочке в честь дня рождения кого-нибудь из гостей или в двунадесятый праздник. Семья не была особенно религиозной. Дед и отец ходили в церковь крайне редко. Только бабушка посещала нашу сходненскую церковь каждое воскресенье, хотя и была лютеранкой. Но все положенные праздники семья соблюдала неукоснительно.
Когда приходили гости, меня из столовой не выгоняли, как сейчас принято обращаться с детьми в большинстве семей. Более того, считалось, что я должен присутствовать при разговоре старших. Но и не сажали за общий стол. Рядом ставили маленький столик. И я очень любил слушать то, о чем говорили взрослые. А говорили о чем угодно, никак меня не стесняясь. И о политике в том числе. Но больше об истории, литературе или о самых неожиданных вещах. Говорилось о заветах Рериха, которого отец считал не только великим художником, но и замечательным мыслителем. Спорили о мадам Блаватской, сочинения которой позднее, во время одного из обысков, были у нас конфискованы. Я помню, как обсуждалась болезнь художника Кустодиева, которого у нас в семье очень любили.
Я слушал внимательно, хотя понятно было далеко не все, а встревать в разговор и спрашивать мне не разрешали.
Иногда читались вслух стихи. Эти вечера были особенно памятными. До декабря 1942 года, когда я получил небольшую контузию во время бомбежки, у меня была очень хорошая память. Я легко выучивал наизусть все, что угодно. В университете я на пари однажды выучил наизусть второй том теоретической механики Бухгольца, книгу до ужаса занудливую, и мог читать ее на память с любой страницы. Поэтому почти все стихотворения, которые читались за нашим субботним столом, я запоминал и мог декламировать. Читали различных русских поэтов, особенно Пушкина, Тютчева, А. К. Толстого. Любили крамольных тогда Есенина и Гумилева. До сих пор я помню и могу прочесть на память гумилевских «Капитанов». Пробовали читать новых, например, Мандельштама, Маяковского и кого-то еще. Но они «не пошли». Так у меня на всю жизнь осталось неприятие этой, как бы ненастоящей, поэзии. Уже совсем недавно, когда Бродский получил Нобелевскую премию, я попробовал читать то, что называлось его стихами. Но мне показалось, что все это имеет очень малое отношение к русской культуре, к нашему духовному миру, и особенно к поэзии, хотя и написано по-русски.
На наших субботних встречах много говорили об истории и судьбах России – традиционная тема русской интеллигенции.
Эти вечера оставили неизгладимый след в моей памяти и формировали мировоззрение куда более эффективно, чем любая пропаганда и изучение краткого курса истории партии. Очень важно, что они побуждали меня к чтению «взрослых книг». Мне было восемь лет, когда я прочел всю трилогию Мережковского «Христос и Антихрист».
Сейчас у нас полностью исчезла культура неспешной беседы, столь распространенная в былые годы в среде русской интеллигенции. Людям было просто интересно общаться за чаем. Сейчас же, когда приходят гости, мы много пьем, не рассуждаем, а «обмениваемся информацией» о жизненных тяготах; почти не принято, как в былое время, размышлять вслух. Наши сегодняшние встречи больше напоминают американские вечеринки, чем традиционные русские посиделки.
Для моего будущего было крайне важно постоянное общение со взрослыми. Из разговоров, которые я слушал, мне очень многое западало в душу и осталось там на всю жизнь. А непонятное – оно служило источником вопросов, которые я позднее задавал отцу и деду во время прогулок. Я любил гулять со взрослыми, любил возникавшее при этом ощущение единства команды. Я чем-то напоминал щенка, который, гуляя с людьми, все время на них оглядывается, чувствуя себя членом компании: все вместе!
Мне были очень интересны жизнь и работа отца и деда. О том, что происходит в мире, я узнавал из их разговоров между собой, и у меня возникал образ мира, моей страны и нашего в ней положения. О многом я спрашивал, когда мы бывали одни, и дед и отец охотно отвечали на мои детские вопросы. Они мне также многое рассказывали и об истории семьи и судьбах наших многочисленных родственников.
Из разговоров деда и отца я уяснил, что в те благословенные годы позднего нэпа положение в стране постепенно стабилизировалось, Россия снова становилась державой, с которой считаются. И этому все радовались. Только вот по-прежнему большевички в косоворотках постоянно делают глупости. Но они быстро учатся. И мой мудрый дедушка думал, что лет этак через десять все снова выйдет на круги своя. Отец был более реалистичен, но и он переоценивал возможности здравого смысла: там, наверху, идет борьба за власть, победят мерзавцы, причем те, кто мерзее. А современное государство, конечно, снова возникнет. Но не такое, как Германия или Франция, а наше, русское. И нескоро – через поколение. Но оказалось, что и отец был чрезмерным оптимистом.
Отец и дед многое оценивали по-разному. Сергей Васильевич считал революцией только Февральскую, полагал, что именно в ней корень всех бед, которые испытывает наш народ. Не случись ее, не возьми верх демократы, сбежавшие потом из России и оставившие нам все расхлебывать, война закончилась бы еще в начале 1918 года. Октябрьскую революцию дед считал только переворотом, сохранившим, однако, целостность страны, – что считал наиважнейшей задачей любого правительства. Поэтому и относился к большевикам гораздо терпимее, чем отец. Отец же не мог им простить гражданской войны, миллионов жертв и разрухи. Отец был уверен, что Россия была накануне нового взлета и в экономике, и, особенно, в культуре. Ее серебряный век должен был перерасти в золотой. Главной низостью, учиненной большевиками, отец считал удар по культуре, российским традициям, прививку России европейского мышления с его гипертрофированной экономичностью и атеизмом.
Его понимание революционных событий было, наверное, близко к тому, которое было у Черчилля, сказавшему в те годы: «Русский дредноут затонул при входе в гавань». Отец считал, что никакими аргументами, в том числе и сохранением государственной целостности, Октябрьская революция и гражданская война оправданы быть не могут. Он полагал также, что Февральскую революцию предотвратить было уже нельзя, что корень зла был в том, что Россия вступила в германскую войну, как ее называли и отец и дед. Отец был человеком «серебряного века» нашей страны. Он видел лучше деда взлет ее культуры, быстрый прогресс во всех направлениях, ценил нашу самобытность и в культуре, и в организации жизни и остро горевал об утере всего этого. Он много рассказывал о героизме русских войск на германском фронте, но считал, что это уже ничего не могло изменить. Трагедия произошла раньше. Он считал, что это было убийство Столыпина. «И зачем охранке это понадобилось?» – он часто повторял эту фразу, когда речь заходила о Столыпине. Теперь я, наверное, смог бы ответить на такой вопрос.
Но в одном сходились и дед и отец: они были искренними русскими патриотами в самом цивилизованном понимании этого слова. Одной из официальных доктрин в двадцатые годы была борьба с русским шовинизмом. Объявлять себя русским, обнаруживать интерес и симпатию к русской культуре, и особенно к традициям и истории, считалось проявлением чуть ли не антисоветизма. Русскую историю мы в школе вообще не учили. О Петре Великом, о победе на Куликовом поле и о других страницах истории мы могли узнать только в своих семьях и то тайком. У нас дома было много книг по истории России, были исторические романы Загоскина, Толстого, Мережковского. Отец все это давал мне читать (что я делал с удовольствием), и потом мы долго обсуждали прочитанное. Тогда было принято читать вслух. Иногда читал я, иногда моя мачеха. Так мы прочли «Войну и мир». Сцена кончины князя Болконского произвела на меня такое впечатление, что я потом не спал почти всю ночь.