Пассажир последнего рейса - Роберт Штильмарк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До ушей Антонины доносились и еще более чудные разговоры на борту. То и дело в обрывках фраз звучали французские словечки, обращение «господа», картаво произносимое слово «Россия». Антонина видела не больных солдат, как пациенты ее палаты, а лощеных, манерных, барственного вида молодых мужчин, обряженных в солдатское обмундирование словно бы лишь для отвода глаз.
Однако у яшемской сиделки хватало забот с порученными ей ранеными. У Алексашки Овчинникова санитары при переноске неосторожно разбередили рану. Врач велел впрыснуть морфий. Он постоял у окна и заметил, как больной после впрыскивания удержал руку сиделки и неумело попытался поцеловать ее. Когда больной заснул от морфия, врач поманил Антонину к окну.
— Скажите мне, кто этот человек? Не из вашей родни?
— Нет, мне он не родня. Крестьянин, из слободских, зажиточных. Младший брат в семье. Старший брат, Иван Овчинников — барышник конский, человек богатый. А этот — у брата табунщиком, коней издалека перегоняет. Всегда в разъездах, в опасностях. Мать вечно за него в тревоге — ремесло, как изволите понимать, неспокойное.
Ответ как будто заинтересовал врача.
— Из зажиточных? Гм… А о ранении своем он правду рассказывает?
Антонина сказала, что сама была свидетельницей.
— Скажите мне правду, барышня, — допытывался врач, — а сами-то вы… как в монастыре очутились? При вашей-то внешности!.. Это одеяние ваше, простите, не маскировка?
По ясному взгляду девушки врач понял, что ошибся.
— Будьте со мною откровенны. Я убежден, что вы дочь благородных родителей. Где они? Вам ведь не более восемнадцати лет?
— Я — сирота. Лет мне действительно восемнадцать. Отец был военным летчиком. Звали его Сергей Капитонович Шанин. Еще до войны мы с мамой узнали, будто отец наш попал в ярославскую тюрьму как революционер. Жили мы с нею и дедом в Макарьеве, на Унже. После смерти деда мама продала макарьевский дом и поехала со мною в Ярославль, искать встречи с папой. В пути заболела, в Яшме нас сняли с парохода. У мамы оказался тиф, через неделю она скончалась. От меня это сначала скрывали несколько лет. Было это в 1912 году, шесть лет назад. Четыре года меня держала при себе, в служанках, владелица постоялого двора в лесу, у деревни Михайловки, а оттуда я по своей воле пошла в монастырские послушницы. Питаю надежду найти там приют вечный. Мир меня страшит.
Врач покачал головой.
— Но что может связывать вас с этим раненым Александром Овчинниковым? Ведь это простой мужик, не общество для вас. Не могу ли я чем-либо важным услужить вам? Тогда, возможно, я тоже получил бы право… приложиться к этой ручке?
Но послушница Антонина недаром прошла у самой игуменьи, в прошлом светской дамы, целый курс, как следует держать себя в «миру». Чувство же собственного достоинства она унаследовала от отца с матерью, людей образованных и интеллигентных. Она ответила сдержанно:
— Сделайте милость, довезите нас троих, яшемских монастырских — работника нашего Ивана Губанова, увечного старца Савватия и меня, — до Костромы; помогите и этого раненого, Александра Овчинникова, в больницу определить, где вам самим сподручнее, а более ни о чем не извольте беспокоиться, если сами вы христианин и божиим людям желаете добра.
Врач неопределенно хмыкнул и отошел от окна каюты. Антонина получила на больных и на себя госпитальный обед: кастрюльку пшенного супу с кусочками разваренной воблы, семь ложек перловой кашицы, семь ломтиков черного хлеба и семь кусочков сахару. Такая норма питания считалась улучшенной, госпитальной.
Пароходик шел быстро, разрезая волну своим острым форштевнем, нигде не задерживался, кое-где смело спрямляя для себя фарватер на перекатах. Успокоительно вздыхала и мерно шумела паровая машина бельгийской фирмы. Антонина сдала посуду матросу на кухне и минуту постояла в каюте над Сашиной койкой. Лицо больного было покойно. Прежде искаженное болью, все еще очень бледное, оно обрело после морфия выражение отрешенности от всех забот и мыслей.
Уж не кончается ли? С испуга она чуть не произнесла эти слова вслух. Вдруг ей до малейших подробностей припомнилось их непродолжительное и странное знакомство… Сперва — глухой лесной трактир, прозванный окрестными мужиками «Лихим приветом». Заметила Тоня, помогая хозяйке Марфе Овчинниковой, что та, соскучась темной лесной жизнью с нелюбимым мужем Степаном, старается приворожить частого гостя — лихого табунщика Сашку Овчинникова. А он и самой Тоне не на шутку полюбился, когда прислушалась к его разговорам, пригляделась к нему чуть пристальней… Понравился он ей своим стремлением к иной жизни, тем, что книгами интересовался, учиться хотел. Чем-то этот лихой, еще необразованный парень напомнил Тоне ее собственного отца. Ведь и тот был крестьянским сыном, сумевшим получить образование, стать военным летчиком-офицером, вступить в ряды революционеров и, как думала Тоня, отдать жизнь за счастье других людей.
Как только Марфа-трактирщица стала примечать, что Сашка начал на Тонечку пристальнее поглядывать, тут же и отослала ее в монастырь. Тоня же и сама понимала, что не век ей вековать в трактире лесном, а города после пережитого ее страшили, особенно когда матери не стало. Работу в монастыре ей дали нетрудную, на пасеке; обращались там с нею ласково, стали учить рукоделиям и пению…
…Сашка Овчинников пошевелился во сне, застонал. Тоня положила ему руку на горячий лоб. Отчетливо вспомнилось ей последнее их свидание с глазу на глаз.
Подстерег ее однажды Сашка на пути с пчельника в обитель. Было это прошлой весной, с тех пор они видались только на людях, мельком.
Тогда же, на лесной тропе с пчельника…
Все краски первого цветения, все запахи весны, даже тихий шелест трав, свежих, незапыленных, задеваемых лишь черным подолом ее одежды, так и запечатлелись в сердце. Понурив голову, Сашка Овчинников шел рядом. Слова искал с трудом, говорил тихо о своей любви к ней. Свет, мол, клином на тебе одной сошелся!. Признавался, что дал было Марфе-трактирщице себя завлечь, но понял, что настоящую суженую конем не объехать! Разом, мол, стороннее все кончил, оборвал, теперь за прошлое прощение просит, а за будущее головой и душой ручается!
Тоня ответила ему, что оправдываться ему не в чем, обещаний он перед алтарем никому не давал, только, мол, поздно теперь, коли она в монастыре утешение от сердечной горечи нашла, когда его к другой потянуло. И просила не смущать более ее души, не тревожить прошлого.
Он же взял тогда с нее слово последнее, что ежели бы, паче чаяния, приключилась с нею какая-нибудь беда или уйти пришлось из обители, то ни у кого она помощи не просила бы прежде, нежели с ним не повидается. Она обещание дала, но сказала, не приведи, мол, бог, коли понадобилось бы это слово вспомнить. На том близ монастыря, в леске, расстались, и тут же Антонина-послушница все до слова матери-игуменье пересказала. Тогда и перевела игуменья свою любимую послушницу с пчельника в монастырский приемный покой, к сестре Софии в помощницы. И в хор на пристанскую часовню, службе подпевать к пароходам, определила.
…Сиделка вдруг подумала, что этот спящий больной — теперь единственный в мире человек, кто видит в ней не нянюшку, не послушницу-монашку, единственный, для кого она еще не совсем божья, кто жалеет ее искренне и даже…
Она заставила себя отогнать эти мысли, перекрестилась и прилегла в плетеном кресле у окна. Все больные в палате спали крепким послеобеденным сном. Поставить для нее кресло в каюту распорядился все тот же внимательный военврач, доктор Пантелеев.
Пароходные колесные плицы шумели мерно и глуховато. Антонина уснула под этот успокоительный шум. Пробудилась она от чьего-то негромкого разговора на палубе, близ ее окна. Створка деревянного жалюзи была закрыта, но сквозь косые прорези Антонина смогла различить головы беседующих. Это были доктор Пантелеев и тот военфельдшер, что отбирал раненых для эвакуации, а в Кинешме вернулся на борт «Минина». К некоторому удивлению Антонины-послушницы, беседа велась на французском языке, довольно ломаном и скверном. Военные медики никак не предполагали, что беседу их сможет понять скромная монастырская сиделка, внучка учителя и дочь ученицы пермской гимназии. А Тонин отец, Сергей Шанин, владел французским не хуже жены и тестя! Он подолгу бывал во Франции по служебным авиационным делам. Девочка свободно болтала с ним по-французски, когда зимой он наезжал к семье из Парижа, Севастополя или Одессы в глухой провинциальный Макарьев.
— Часа через полтора уже Кострома, — говорил военфельдшер врачу. — Можно будет сделать остановку и высадить лишних. Надо освободится от балласта.
— Ну и произношеньице у вас, подпоручик! — вздохнул военврач Пантелеев. — Перед встречами с нашими французскими союзниками на Севере надо вам побольше практиковаться, а то засмеют, мон ами! Остаются до начала потехи считанные дни и часы. Муравьев в Казани определенно называл восьмое число, потому что союзники в Мурманске должны шестого получить подкрепление и высадить большой десант в Архангельске. Савинков будто бы уже полтора миллиона роздал, которые получил от Нуланса, французского дипломатического агента. Все союзные миссии теперь под рукой — в Вологде, это очень кстати. Не опоздать бы нам к началу… Как-никак доставим неплохое пополнение. Ваш рейд по красным тылам в роли советского военфельдшера надо признать удачным… Но, как вы полагаете, много ли попало на борт ненадежных?