Первая жена - Франсуаза Шандернагор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не было больше никаких «Катюш», никаких «сердце мое», ни сладкого голоса, ни невинного вида, ни лживых ласк. Ты обвинял, как настоящий прокурор… И ты неплохо это делал, тем более что слово тебе было дано, а твоя плохая жена не пыталась тебя прерывать, — ты и развернулся! Мне нечего было возразить: меня душило горе, горе от того, что я оказалась не только преданной и униженной, но и виновной. Особенно — виновной.
Ведь я была виновна, не правда ли? Пока ты бросал мне обвинение за обвинением, я думала о том, как я могла не заметить, что мужчина, которого я любила, уже давно перестал носить обручальное кольцо. Конечно, я близорука, но вблизи-то я вижу — значит, я уже так давно не целовала его руку, так давно не гладила ее? А он? Значит, и он никогда не гладил мне лицо, не клал свою руку на мою, значит, его пальцы не касались моей кожи? Неужели мы уже были так далеки друг от друга?
«Взгляни в лицо реальности (именно это-то мне и трудно, и ты это прекрасно знаешь!), — степенно заявлял ты между двумя кусками жаркого, — посмотри реальности в лицо: ты бросила меня значительно раньше, чем это сделал я». Нет, «раньше» — нет, я покидала тебя «по мере» того, как ты покидал меня, это правда. По мере того как твоя «новая» устраивалась в наших жизнях, я складывала чемоданы. Я действительно была виновата — в дезертирстве перед лицом врага. Чем больше ты любил Другую, тем дальше я отдалялась от тебя, и чем дальше я отдалялась, тем больше ты любил. Твоя любовница предлагала себя, твоя жена все больше закрывалась, в конце концов я заперлась в крепости, куда у тебя не было доступа, — я стала жить внутри себя. Душа заковывалась в броню, ожесточалась. В конце концов я превратилась из одалиски в самурая. В самурая со шрамами от ран, нанесенных им, и с еще не затянувшимися ранами. Посмотри, вот эта еще открыта: вспомни, когда ты уезжал вместе с ней в «свадебное путешествие», ты ведь не оставил мне никакой возможности найти тебя, если что-нибудь случится с детьми. Я в конце концов умолила тебя позвонить мне один раз, единственный за все твое отсутствие, чтобы удостовериться, что дома, у тебя дома, все в порядке. Помнишь, как ты это сделал? Ты позвонил в субботу после обеда и, пока расспрашивал о сыновьях, я услышала, что кто-то рядом с тобой говорит по-итальянски, чтобы ответить собеседнику (звонил ты, значит, не из кабинки); ты на мгновение закрыл трубку ладонью, а потом снова заговорил с коротким смешком: «Извини, Катти, милая, это горничная, ей надо обязательно здесь убраться, уже три часа дня, а мы все еще в постели…»
Что, по-твоему, должна делать твоя жена, кому ты говоришь такое? Если это не твоя мать, не твоя сестра, что ей надо делать? Устроить скандал? Поджечь дом? Покончить жизнь самоубийством?
Или молчать? Естественно, я молчала. Как обычно. Но я замкнулась в себе: больше ничто не должно было проникнуть в мою крепость. Потому что в любой момент горе могло проникнуть в мою душу через уши, глаза, нос, и, чтобы этого не случилось, я задвинула все засовы. Я запирала одну за другой «девять дверей моего тела», ключи от которых я доверила тебе. Куда бы ты ни ехал — получать от тебя какие-нибудь вести, потому что рано или поздно вести о тебе оборачивались вестями о вас…
И, несмотря на все, что я пережила, увидела, услышала, я не могла до того юбилейного обеда убедить себя, что мой муж не любит меня, потому что я его еще любила и верила, что он меня любит… Даже сегодня я еще, бывает, думаю, что ты причинил мне боль не потому, что хотел видеть, как я страдаю, а для того чтобы удостовериться, что я — твоя; ты хотел, чтобы ты остался в моей жизни навсегда. Чтобы я навсегда сохранила в себе твой след. Чтобы я была твоя до последнего дня… Ты выиграл: невозможно забыть, как ты поворачивал у меня перед глазами свои руки, — через эту открытую рану покидала меня твоя любовь. Если она вообще когда-нибудь меня покинет.
Тем вечером, пока я рыдала, а мой муж, улыбаясь, смотрел, как я это делаю, я поняла, что мы дошли до конца нашего пути и идти дальше некуда. И тем не менее мы вместе вернулись домой — как полагается. Он не покинул меня на пороге, я не захлопнула перед ним дверь. Я даже не возражала. Я просто легла в кабинете, вот и все, — на таких матрасах спали в семидесятые. Для меня — наказание, для него — огромная постель.
Я была раздавлена горем и ощущением собственного греха: «любящая жена», любящая женщина, значит, должна была заметить то, что не заметила я? Неужели правда, что любящая женщина должна выискивать чужие светлые волосы на отворотах пиджаков и презервативы в помойных ведрах? Или она должна отправлять судебного пристава, чтобы удостовериться, что тот, кто давал слово, все еще носит на пальце обручальное кольцо? Неужели нужно жить с собственным мужем так, как будто не сегодня-завтра он станет твоим врагом? Я не могла ответить на эти вопросы, я больше ничего не понимала, я погрузилась в траур, я перестала понимать, где я…
Что за восхитительное мастерство — обвинить ту, кого сам обманул! Хватило того, чтобы мой палач усомнился в моей невиновности, в том, что я страдаю («Ты больше не смотришь на меня, Катрин»), чтобы я почувствовала себя виноватой, — я готова была просить у него прощения за его же предательство! Я могла признаться в том, что украла Эйфелеву башню, чтобы только оказаться снова у него в объятьях! Потому что я и представить себе не могла, что можно где-нибудь еще искать защиты… Тогда, когда мы еще любили друг друга, я, бывало, звонила ему на работу, поверяя свои будничные заботы: «Франси, пожалуйста, скажи мне что-нибудь!» Он один знал, что сказать, чтобы я снова обрела веру в себя.
Даже в ресторане, когда я уже снова была готова простить, снова начать умолять, я на мгновение представила, как он прижимает меня к себе, и я вижу — наконец-то! — его руку, и близко, без кольца. Я просто ничего другого не увижу — у него на пальце должен был остаться след от кольца, которое он так долго носил… Мысль о том, что эта рука без кольца, вызывающая, опасная, может меня коснуться, вызвала настоящий приступ тошноты, как если бы мне приказали целоваться с беззубым! Сквозь пелену слез я вдруг увидела перед собой убийцу с обнаженными руками, с белыми непристойными пальцами — просто лярвы какие-то, черви копошащиеся. Пиявки. Глисты. Он вызывал у меня отвращение.
И вместе с тем я желала его: он был такой небесно-голубой в своей голубой рубашке, которая так подходила к его глазам, такой ловкий — как ему удалось перевернуть ситуацию, как он был жесток и трогателен, когда говорил о том, чего я лишила его, и о том страдании, на которое обрекла; я не все слышала, что он говорил (я слишком много плакала), но мне казалось, что вижу, как в его взгляде боль сменяется нежностью, а на веках собираются легкие морщинки, которые я так любила, — они сбегали, как ручейки, эти водные струйки, которые орошали мою землю, и это был единственный пейзаж, который я видела в последнем своем путешествии… «Я любила тебя, непостоянного, что мне было еще делать, верной?/ И даже когда твои жестокие уста/ Так немилосердно приговорили меня к гибели,/ Неблагодарный, я все еще, кажется, любила тебя…» Я, без сомнения, любила его! Когда муж наносил мне смертельный удар, я и тогда любила его. «Знаешь, как это называется, когда женщина любит садиста?» — бросила мне однажды его «злая кузина», которая не могла больше слышать, как я его оправдываю.
Женщина, которая любит садиста, это просто-напросто влюбленная женщина. Впрочем, и «садистом» он был не всегда: я помню, как он был способен смести все на своем пути, чтобы только прилететь мне на помощь. Ничто не могло остановить его, ни запреты, ни засовы. Мы могли находиться друг от друга на расстоянии тысяч километров, — если он был мне нужен, он оказывался со мной рядом!
Он, например, мог неожиданно посреди ночи оказаться у изголовья моей больничной кровати. Так, когда меня укусила гадюка в родных лесах Комбрайя, а он в это время был на Юге, я имела счастье наблюдать, как он неожиданно «материализовался» в отделении скорой помощи в Клермоне в четыре часа утра, нагруженный какими-то подарками! Или после первых моих родов, когда он увидел, как мне грустно, что заканчивалось время, отведенное для посетителей, он вернулся домой, приготовил мне молоко с медом и привез его в термосе через весь Париж, пробрался ночью в отделение, несмотря на все преграды и запреты! Мои соседки по палате не могли прийти в себя от изумления: «Просто Арсен Люпен какой-то», — заметила одна из них, и это было правдой: чтобы быть совсем похожим на благородного мошенника или волшебника, ему не хватало только шляпы и плаща! «Как он вас любит!» — вздохнула другая соседка, которую совсем не разозлило это неожиданное ночное вторжение.
И он меня действительно любил! Он вовсе не был обычным хорошим мужем, он был удивительным, не таким как все…
Слезы мои текут, как вино, и я пьянею от горя. Печаль — тоже порок, в котором не стоит погрязать, но я хочу хоть что-нибудь оставить себе. Например, каждый раз, когда звонит телефон, я позволяю себе надеяться, что это звонит мой муж, что он хочет попросить у меня прощения: «Кати, Кату, Катюша», он, что, хочет сказать, будто я его не так поняла, и «Другая», его «будущая», не существует, больше не существует…