Были и небыли. Книга 1. Господа волонтеры - Борис Васильев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Минуло, батюшка.
— Двадцать четыре — и еще не воевал? Непростительная оплошность для российского офицера. Ну что же, благословляю. Себя проверишь, идею свою проверишь. Только обид не забывай.
— Не забуду.
— И голову под турецкую пулю не подставь.
— Как повезет.
— Глупо. Офицер, принимающий в расчет везенье, — плохой офицер.
— Да ведь пуля-то дура, — улыбнулся Гавриил.
— Именно это я и имел в виду. Именно-с. Поди узнай, вернулся ли Игнат, да вели чай подать.
Поручик поклонился и вышел из кабинета. Вопрос, которого он боялся, разрешился проще, чем он предполагал. Конечно, можно было бы уехать без отцовского согласия, и это было бы куда как современно, но Гавриил не любил современности.
Игнат давно прибыл, но сразу же уехал опять — за багажом Гавриила. Поручик сказал, чтоб подавали чай, и вернулся в кабинет. И только сел, как дверь приотворилась и в комнату осторожно заглянул Игнат:
— Ваше благородие, Гаврила Иванович.
— Все сделал? — спросил отец, не поворачивая головы.
— Все исполнил, что приказать изволили. И билеты и багаж.
— Чай?
— Сей момент: Петр самовар раздувает.
— Хорошо, ступай.
Седая голова Игната втянулась в дверную щель. Потом высунулась рука и таинственно поманила Гавриила.
— Извините, батюшка, — сказал поручик, вставая.
Старик важно кивнул: любил почтение и порядок. И снова окутался дымом сладковатого голландского табака.
Гавриил вышел, прикрыл дверь; в коридоре ждал Игнат.
— Братец ваш приехали. В буфетной ожидают-с.
— Кто? — Гавриил сразу подумал о Василии: американский беглец если бы и рискнул зайти к старику, то искал бы убежища только на лакейской половине. — Василий?
— Никак нет-с, Федор Иванович. Из Петербурга прямо. Без вещей и даже без шляпы. Пряло в чем стоят-с.
Все это старый камердинер докладывал уже на ходу, с трудом поспешая за шагавшим через две ступеньки поручиком.
— О маме знает?
— Не могу сказать. Я не докладывал.
В буфетной худой, заросший Федор жадно ел холодный бульон. Рядом презрительно грохотал посудой Петр: подчеркивал неуважение.
— Здравствуй, студент!
— Брат! — Федор вскочил, торопливо рукой отер редкую бородку, заулыбался. — Я сразу к тебе, хозяйка сказала, что ты в полку, а тут, на счастье, Игнат.
Он все-таки поцеловал Гавриила, хотя тот не любил этого и еще издали протягивал руку.
— Как славно получилось, что Игнат! — восторженно продолжал Федор, держа брата за руку и ласково сияя голубыми глазами. — Знаешь, я ночь не спал и сутки не ел ни крошечки, только кипяток пил на станциях. А как Игната увидел, так очень обрадовался.
— Что же ты Федору Ивановичу холодный бульон подал? — строго спросил Гавриил. — Дал бы жаркое или хотя бы бульон подогрел.
— Они чего-нибудь-с просили, — недовольно сказал Петр. — А чего-нибудь-с это по-ихнему бульон называется.
— Да славно и так, Гавриил, славно, — еще шире заулыбался Федор, и поручик понял, что никакой телеграммы он не получал и о смерти матери не знает. — Мне ведь голод унять важно, а самое главное — поговорить. Я ведь ехал, чтоб поговорить.
— Ступай отсюда, — сказал Гавриил Петру: он раздражал его, нарочно медленно перетирая посуду. — Ступай, говорю.
— А чай как же? — нахально улыбнулся Петр. — Батюшка ваш чаю велел.
— Ступай, ступай! — замахал руками Игнат. — Велено тебе, так исполняй, ишь какой! Я и посуду сам, и Федору Ивановичу закусочек.
— Не надо. — Федор торопливо допил холодный бульон. — Я сыт уже, благодарствую. Батюшка наверху? Где бы поговорить нам, брат?
— В малую гостиную идите, в малую, — заговорщически прошептал Игнат. — Я позову, коль востребует.
Он любил Федора, как, впрочем, и все: Федор был удивительно добр, мягок и ласков. Он был словно влюблен во всех людей, знакомых и незнакомых, радовался им, слушался их и верил безоглядно. Эта вера пугала Гавриила: у Федора с детства словно не было своих личных желаний. То он намеревался стать офицером, с энтузиазмом занимался верховой ездой, стрельбой и фехтованием, мечтая о военном училище, славе и подвигах. То вдруг, прожив месяц в Высоком с Василием, не только изменил первоначальным намерениям, но и решительно отказался от всякой родительской помощи, торжественно заявив, что каждый человек обязан сам зарабатывать себе на жизнь и ученье. С этой благородной идеей он и поехал в Петербург, бегал по урокам, жил впроголодь, но жизнью был доволен и писал восторженные, письма Варе. И — опять вдруг! — бросил все уроки и приехал в Москву без вещей, без денег и даже без шапки.
Братья прошли в малую гостиную и сели друг против друга. Гавриил думал, как бы помягче сказать о смерти матери, а Федор, улыбаясь, нервно потирал пальцы, не решаясь начать.
— Ты от Вари не получал известия? — спросил Гавриил больше для начала, чем в ожидании ответа.
— Нет, — рассеянно, думая о своем, сказал Федор. — Видишь ли, Гавриил, я вынужден был уехать вот так, как сижу перед тобой: денег еле на билет хватило, а шляпу кондуктору за хлеб отдал. Он, правда, брать не хотел, сердился даже, но я все-таки отдал, потому что нищенствовать не могу. Вася бы сказал — «не поднялся до нищенствования», правда? Но что же делать, у меня еще много пороков, я знаю. А уехал я так срочно потому… Только обещай, что не будешь сердиться, а? Я бы не хотел расстраивать тебя, но надо же говорить сущую правду, иначе жить невозможно… Ты знаешь, как рабочие живут? В казармах на нарах, даже семейные. Вши, голод, грязь ужасная. Я видел все это, я сам с ними три дня прожил, чтобы понять, что невозможно так жить, невозможно!
— Просвещал? — насмешливо спросил Гавриил.
— Нет, что ты, какое там… Евангелие читал, только одно святое Евангелие. Объяснял, правда, что бог не таким мир земной видел. Да, труд, тяжкий труд, но — равный. Каждый равно обязан трудом, понимаешь? Это же действительно проклятье господне, это же действительно во спасение наше! Но ведь если люди равны перед этим проклятьем, то должно же быть равенство во всем, потому что бог не делал различия между людьми, проклятие это налагая. Тогда почему же одним — проклятие, а другим — плоды этого проклятия? Разве это справедливо? И не надо улыбаться, Гавриил, не надо: каждый человек имеет право веровать, каждый!
— Не побили?
— Побили. Но это не важно. Важно, что следить начали. Ходил за мной круглолицый господин в котелке, я его сразу приметил, но виду не подавал. Зачем же мне пугаться, что он ходит? Пускай себе ходит, я ничего дурного не делаю, пусть убедится, что не делаю. Я Евангелие неграмотным, темным людям читаю: разве ж это преступление? А третьего дня возвращаюсь с фабрики и у ворот встречаю дочку соседскую, Глашеньку: у вас, говорит, Федор Иванович, обыск был, перерыли все, вещи все перетрясли и бумаги ваши арестовали. А там среди бумаг…
— Герцен.
— Да, «Колокол», один номер. И две брошюры на немецком, я у товарища почитать взял.
— Что же дальше, господин пропагатор?
— Вот, брат, ты уж и сердишься. Не надо, а?
— Я спрашиваю, что было дальше?
— Я к товарищу побежал. Не тотчас, конечно, потому что позади господин этот. Но повезло, что ли: конка последняя шла, на ходу вскочил да на ходу же и выскочил. Господин этот мимо меня и пробежал. Пришел к товарищу, а он, оказывается, уже арестован. Вот тогда я на вокзал и… Как стоял, так и приехал.
— Что же думаешь делать?
— Я у тебя денег хочу попросить. В долг. Уехать хочу.
— К Василию?
— Я еще не решил. Мне все равно, лишь бы маменьку не волновать.
— Маменьку… — Гавриил вздохнул. — Мама скончалась, Федя.
Узкое, неряшливо заросшее лицо Федора дрогнуло, замерло на мгновение и тут же осветилось мягкой белозубой улыбкой.
— Нехорошо, брат! Шутишь ты…
Гавриил молча протянул телеграмму. Федор читал долго, чуть шевеля губами, и чем дальше читал, тем все ниже сгибалась, сутулилась его узкая неокрепшая спина. Он уронил на колени руки с телеграммой, поднял лицо: по мягкой юношеской бороде текли слезы.
— Как же так?
— Вот… — Гавриил почувствовал, как поднимаются и в его груди слезы, как захватывают они его все выше и выше, сжимая горло, и торопливо закурил. — Осиротели мы, Федя. Одна мама умерла, а осиротели все десять. Даже одиннадцать…
Выехали втроем; отец ни о чем не спрашивал и появление Федора встретил как нечто само собой разумеющееся. И больше не разговаривал, словно выговорился, устал и говорил теперь молча то ли сам с собой, то ли с кем-то невидимым. Шевелил изредка губами, несогласно вздергивал седой головой. Братья тоже молчали. Они ехали во втором классе, сидели рядом и думали об одном. О матери.
А поезд тащился медленно, подолгу отдуваясь на станциях. Выходили в буфет, пили невкусный чай, изредка перебрасываясь ничего не значащими фразами.