Когда улетают журавли - Александр Плетнев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да не в этом суть, мама. Дело у меня. — Раздолинский показал на бумаги.
— Стишки-то? — недоверчиво сказала она. — Ой-ей-ей, — вздохнула, — по деревне уж слава пошла, глаза некуда деть.
— Наладится все. Подожди.
— Ох, уж и не знаю, чего дождусь. — И тетка Матрена пошла опять в куть.
Я растерялся, не знал, кому сочувствовать. Больше, конечно, было жалко тетку Матрену — она и вправду рядом с Иваном выглядела нищенкой. Зиму и лето, сколько я помнил, она была в одной и той же одежде, а что обувь одна — это уж точно, не поймешь — не то сапоги на ее ногах, не то валенки — так густо они пропитаны навозом. А на Раздолинском штаны черные из сукна, рубаха белая да еще тройка есть, ботинки без голяшек. Прямо не верилось, что он сын тетки Матрены. Опять же, почему ей совестно, что Иван стихи пишет? А Николай Иваныч радуется.
— А ему, тетя Моть, статую будут ставить, — решил я ее порадовать. — Мужики говорили.
— Какой статуй? — У нее даже тряпка выпала из рук. — Эт чучелу, что ль?
— Не знаю… Из каменьев… — испугался я, потому что тетка Матрена заплакала.
— Ой, сынок, — запричитала она. — Вино не пьешь, не куришь, выучился… Что бы жить-то как все… Керосин жгешь по всем ночам, день — сонный… Стыд-позор!
— Мама, да не слушай ты этого балабона! — встревожился Раздолинский. — А ты, Сергей, уходи — воду тут мутишь.
Он проводил меня из избы, наказал:
— Ты брось болтать; «статуй», «статуй».
Я ничего не мог понять; и так плохо и эдак. А глаза уже сами мокрели.
— Чего опять?
— Жа-алко, — еле выговорил я.
— Что жалко?
— Тетю Мотю и… и…
— Ну слушай, ты со своей жалостью уж надоел. И вообще, какой ты?.. — Раздолинский взял меня за подбородок длинными цепкими пальцами и долго глядел в мои бегающие глаза. — Хм, хм, — хмыкал он. Отпустил. — Иди, да не болтай лишнего, не порть дружбу.
— Дядя Ваня, поедем завтра на покос. Там же весело, и деньги заработаешь.
— Ладно, посмотрим. Иди.
8
Роса сверкала, как битое стекло; синим, розовым, зеленым. Солнце на амбар влезло, довольное, оглядывало деревню, улыбалось во всю рожу, вот, мол, наделало вам суматохи.
Грузили на фургоны грабли, вилы, веревки, запасную сбрую; бабы волокли одежду.
Петька Занозов на свою Рыжуху залез с колеса, а я только поведу своего Буску к телеге, пока на телегу заберусь, он отойдет. Илья Махотин водрузил меня на широкую спину Буски, наказал:
— Слезать только по большой нужде, а так — до обеда, — и рявкнул: — Копновозы-ы, вперед!
Мы с Петькой, гордые, выехали в голову обоза. Колька Кроликов рысью пер на граблях и сдуру, а может с радости, лупил босой пяткой по рычагу подъема. Зубья граблей вскидывались, как лягучая лошадь, едва не доставая Кольке до спины, резко падали, вырывая клочья земли.
— Стой! Стой, сураз! — Митяй всплеснул руками. — Пропали грабли! — Пал на ходок дяди Максима; настиг Кольку и, видно, достал его концом бича — тот так и взвился с сиденья, чуть на лошадь верхом сзади не заскочил. Опять, бедняге, досталось.
С заднего фургона, заступаясь за Кольку, орала Варька. Слов ее было не понять. Только и слышалось: «Ай-ай ай-ай!»
— Ла-агу-ушку[2] забыли-и!! — закричала какая-то баба, будто ее пытали каленым железом.
Митяй понужнул за лагушкой, а вослед ему орали глоток в десять:
— Топо-ор прихвати! То-опо-ор!
Наконец выровнялись, выехали за деревню, и вот уже Варька Кроликова сильным своим голосищем повела песню плавно и мощно:
Далеко в горах Карпатских,Между двух высоких ска-ал, —
а тут уж другие подхватили на басы да на подголоски:
Пробирался ночкой те-емнойСанитарный наш о-тря-я-яд.
Песня полетела, как степная птица коршун, без вздрогов, без взмахов, и вверх и вширь!
Впереди шла повозка.На повозке — красный кре-ест, —
захватывающе уводил Варькин голос еще выше.
А с повозки слышны сто-оны-ы:Скоро, скоро ли ко-оне-е-ец?
Нигде так не поется и не слушается песня, как в степи!
Степь не сломает песне крыла, не вернет ее к поющим исковерканной, она утянет ее, песню, за синь-окоем и там, в дали дальней, уложит ее, ослабевшую, в свои мягкие травы.
Я не знал в своей жизни счастливей тех минут, когда слушал песни в степи.
Буска шел скорым шагом, я покачивался на его мягкой спине и думал о том, что Раздолинский еще, наверное, спит, жалел, что он не видит этого сияющего росой простора, не слышит песни, и это утро, степь, небо без облачка, а главное — песня — не ее печальный смысл, а голоса — подымали над будничным, обычным и обещали неведомо чего, но что-то могучее и радостное.
Километра через три свернули в степь нетронутую, туда, где гребешком выделялся березовый колок и, где правее от него, как утка выводок, водил за собой трактор косилки.
Роса уже высохла. Зеленые пауты больно жалили мне босые ноги. Я на ходу сорвал высокую макушку болиголова, отбивался от них, а когда выехали на кошеницу — паутов поубавилось. Высохшее сено плотно улежалось и потрескивало под копытами. Кошенина была похожа на выбеленную холстину. Гребцы и копнильщики остановились сгребать сено в валы и делать копны, а все остальные поехали к березнякам разбивать стан, делать шалаши.
Мужики — кто косил траву, кто застрагивал тонкие березки, втыкал их в чернозем, сплетал вершины, кто делал очаг. Мы носили траву, обкладывали остовы, чтоб никакой дождь не промочил. Залезешь в шалаш, а там прохладно, духовито и глухо, как в погребе.
И вот уже окутал дымок котел — жизнь степная началась!
А солнце поукоротило тени, прижарило, заработало во всю силу, как бы напоминая людям, дескать, я уж вон как накалилось, а вы еще не умылись потом.
До обеда сметали полскирды. Варька подвела под первую копну снизу веревку, конец привязала за гуж, сказала торжественно:
— Трогай, Сережа, бласловясь, — и тут же не сдержала злого языка; — Да не развали копну, черт рахитный!
Я не обиделся на нее — так она сегодня пела, что до сих пор в ушах ее песня.
Зарод завели центнеров на сто двадцать, чтобы хватило до вечера.
Солнце прокаливало рубахи, а воздух хоть бы чуть колыхнулся, отогнал сенную духоту. Он забивал легкие и кружил головы. Звуки вязли в нем, как мухи в липучей вате.
— …Полегче сено!.. Тяжелое — наверх! — орал Илья Махотин шагов с сорока, и я его еле слышал.
Взмокли люди и лошади. Я даже через войлок потника чувствовал влажный жар спины Буски. Илья с Семеном у зарода как в бане. Навильники подымали с глухим покряхтыванием, отдуваясь, а вытереться давно уже нечем — рубахи мокрые до подолов.
— Гха, гху, — Семен весь в сенной трухе, вскидывал копну наверх в два приема, пил из лагушки.
— Бог, собака, растопить хочет… всего, до пят…
— Дык нам, крестьянам, все неладно, — вытираясь длинным подолом рубахи, говорил Илья. — Это вон одним цыганям лафа: зимой — в хате, летом — у речки… да еще Ивану Григорьичу.
— Григорьич — ученый, и нечего в него пальцем тыкать, когда сам от макушки до подошвы дурак, — вроде обиделся Семен. — Тебя отец-то за волосья всю зиму в школу носил. А на другую зиму чо он сказал? Забыл? Кобеля Монаха — сказал твой родитель — легче выучить буквы складывать да номера считать.
— Не дано, — соглашался Илья. — У соседа не займешь. — И мне назидательно: — Учись, Серьг, будешь небушко оплёвывать.
А меня сон одолевал. Буска укачивал, как в люльке; однообразный сухой шорох сена, духовитый зной связывали, запутывали мозг, тяжелили веки.
— Спишь, холера! — пугала окриком Варька.
Она на минуту стряхивала с меня сонную одурь, и мне мерещились камыши озера Кругленького, его тихая глубина.
Далеко на западе миражем бугрились тучи цвета подсиненной извести, а на севере, где утром Доволенка еле виднелась, чернели избы. Они тряслись, извивались, как цыганки в пляске, готовые улететь в небо.
— Дай бог дождя, чтоб работать нельзя! Маленький дожжишко — для меня отдышка! — орал Колька.
— Покаркай!.. Ужгу бичом — прольешь дожжишко в штаны! — пригрозила ему мать.
У шалашей повариха Марина Махотина подняла шест с тряпкой на конце.
— Обе-ед! — заорали мы с Петькой и давай лупцевать лошадей, кто кого обгонит.
Я поел — не поел — скорей в шалаш: «С милым и в шалаше рай», — слыхал я от взрослых. «Чудаки, — подумал я, улегшись на прохладную подстилку, — тут да не рай?» Еще что-то хотел подумать, но не успел.
Дядя Максим за ноги вытянул меня на свет.
— Так только богатыри спят, — ласково бурчал он, — да пьяные. Сенцо не винцо, а пьянит.
Солнце поостыло — видно, ветерок пообдул с него жар, а теперь шарился в траве и шипел в сене. Доволенка опять присела у окоема — чуть видна. С юго-запада большущим кулаком грозила туча.