Следствие ведет каторжанка - Григорий Померанец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, жертвы избирались статистически, по категориям, и я, например, попал в свою категорию только в 1949 году. Но категории продуманно выбирались, было прислушивание к ходу процесса в целом. Примерно зимой 1938-39 года снова появились анекдоты и стало ясно, что страх больше не может расти. И в самом деле, наверху это заметили. «Ежовые рукавицы» исчезли со стен. Появилось (не в печати, но полуофициально) новое слово: «ежовщина». Безумного Ежова заменил «добрый» Берия, и он кого-то, посаженного «напрасно», выпустил (но дело Шатуновской, которое Микоян подсунул на реабилитацию, Берия не пропустил). Во всем этом была логика, которую я долго пытался понять и, кажется, наконец понял: весь народ начинал чувствовать себя пятой колонной, подлежащей уничтожению, барьер, отделявший от жертв, стал распадаться, отчуждение уступало место сочувствию, и это надо было прекратить, восстановить барьер, и невозможно было сделать это, не введя террор в берега и кого-то не освободив. Цель была достигнута. На эту основу опирался чудовищный авторитет Сталина.
Однако почему могучая система, созданная Сталиным, начала разваливаться буквально на другой день после его смерти?
Зачем Хрущеву понадобилось ввести каторжанку в Комиссию партийного контроля? И зачем ему была нужна массовая реабилитация? Юрий Айхенвальд объяснял это усталостью от зла, порывом добра.[11] Но у всех деспотов были порывы добра. Это не вело к изменению системы. И многие в ЦК не хотели крутых поворотов. Почему Молотов оказался в меньшинстве? Что в сталинской системе стало невыносимым для его коллег?
Много лет спустя моим соседом по столику в Коктебеле оказался физик, придумавший аппарат для разведки урановой руды с воздуха. Через четыре месяца самолеты с его аппаратом уже летали. Случай сделал моего соседа свидетелем, как достигалась эффективность системы. Его ввели в кабинет Берии (курировавшего работы) на минуту или на две раньше времени, и он увидел, как Лаврентий Павлович срывал погоны с генерал-полковника и бил его погонами по лицу. От этого не был защищен никто. Ванников, снятый с должности наркома оборонной промышленности и брошенный в застенок, был прямо из застенка, в брюках, удержавшихся на одной пуговице (остальные срезались), в кровоподтеках, привезен в кабинет к Сталину. «Видишь, как меня отделали твои опричники?» — сказал Ванников (они были с Кобой на ты). «Я тоже побывал в тюрьме», — ответил Сталин. «Ты был при царе, а я при тебе!» — воскликнул Ванников. Сталин довольно усмехнулся. Потом он взял лист бумаги, нарисовал два глаза, перечеркнул один и сказал: «Кто старое помянет, тому глаз вон». Перечеркнул второй — и прибавил: «А кто старое забудет, тому оба. Иди, тебя подлечат!». Ванников рассказывал это своим друзьям по бакинскому подполью 1919 года. Одним из них был мой тесть.
Я думаю, что никакой вины за Ванниковым не было, но он мог кое-что знать, хотя бы, например, об уверенности Шаумяна, что Сталин был связан с охранкой. Это было угрозой для новой биографии, биографии полубога. Я думаю, по аналогичным соображениям Молотов не согласился с предложением Ежова отправить жен арестованных наркомов в лагерь на 8 лет и написал: «первая категория» (т. е. расстрел). Наркомовские жены лучше наркомов знали кремлевские сплетни. Расстрелять их — и прошлое можно переписывать заново.
Однако приближалась война. Тридцатидвухлетний Устинов не справлялся с громадой оборонки. И Сталин передумал. Оборонку поделили: Устинов остался на вооружениях, Ванникову дали боеприпасы. Но предупредили (зачеркиванием второго глаза): будешь болтать — и оба глаза вон!
Время от времени Сталин испытывал даже своих ближайших сотрудников, готовы ли они на все ради фюрера. У Кагановича он уничтожил двух братьев. У Молотова посадил жену. Не берусь судить, что здесь от политики «доверяй и проверяй» (был такой лозунг), а что — каприз параноика, но так или иначе, никто не был застрахован, никто не мог спать спокойно. Система держалась на постоянном стрессе. И люди устали. Устали ближайшие сподвижники. Если бы они знали историю Китая, то вспомнили бы письмо Сыма Цяня, кастрированного по повелению императора. Сыма Цянь сокрушался, что даже министры не избавлены от подобных наказаний. Хрущев назвал вопль Сыма Цяня возвращением к ленинским нормам.
Однако ленинской нормой был Красный террор. И началась эпоха общественного сознания в путаных постановлениях, которые все забыли, и в запомнившихся анекдотах. «Иосиф Виссарионович, могли бы вы расстрелять сто тысяч?» — спрашивал Ильич. — «Конечно!» — «А — мильон?» — «Да хоть бы и миллион» — «А — десять миллионов?» — «И десять, если нужно!» — «Врете, батенька! Вот тут-то мы вас и поправим».
Путаные постановления скрывали, что цекистам нужна была гарантия для себя. При сохранении диктатуры для прочих. Именно в этом была для них сладость ленинских норм (когда террор проводился партией, а не против самой партии). Эту заднюю мысль выразил другой анекдот: «В каких трех случаях можно сесть голым задом на ежа? Во-первых, если зад чужой; во-вторых, если еж побрит; в-третьих, если партия велела».
Принцип «если партия велела» оставался выше закона. Еж не был побрит (в случае политической оппозиции законность становилась фикцией). Но зад непременно должен был быть чужим. Номенклатура освобождалась от репрессий. Прецедент был показан после провала «антипартийной группировки»: Маленков, Каганович и Молотов потеряли свои посты, но не головы. Впоследствии вся номенклатура была освобождена от судебной ответственности даже за преступления, которые карались у буржуев. Одного коррупционера, фамилию которого я забыл, перевели с Донецкого обкома на райком, а с райкома-вдиректора Дома творчества писателей. Там я имел честь его видеть. В Закавказье и Средней Азии процесс завершился прочной амальгамой коррупции и теневой экономики. Попытки Шеварнадзе и Алиева бороться с ней, опираясь на КГБ, привели к повышению размеров взяток вдвое, учитывая плату за страх. Шатуновская, сохранившая связи с Баку, рассказывала мне подробности.[12]
Изменение системы коротко описал очередной анекдот: «Ленин показал, что страной может управлять одна партия; Сталин — что может один человек; Хрущев — что может всякий дурак; Брежнев — что страной можно вовсе не управлять; Андропов — что можно попытаться управлять, но недолго».
Когда страна еще способна была на поворот, вроде китайского, — не нашлось политика, способного повернуть, не нашлось кадров, на которые он мог опереться.
Сталин перебил всех, кто мог свернуть со сталинского курса. И когда был, наконец, брошен лозунг «ускорения и перестройки» — анекдот точно оценил ее перспективы:
«Что такое понос? Ускоренное и перестроившееся дерьмо». Горбачевские следователи, вызвавшие на бой «рашидовщину»,[13] не справились с ней. Рашидовщина победила. Демократия обернулась клептократией. И сейчас миллионы людей мечтают о новом Сталине. То есть о повторении порочного круга: деспотизм — застой — развал — смута — деспотизм… и т. д. и т. п. Пока Россия не будет стерта с политической карты мира.
Почему в этом процессе на короткое время выдвинулся Хрущев? Потому что он, по природному легкомыслию, не был парализован страхом и сохранил способность к инициативе (не всегда разумной). Почему он провалился? Потому что номенклатура терпела его легкомысленные скачки до тех пор, пока это было ей выгодно, а потом перестала терпеть. Многое, что делал Хрущев, было глупо. Например, он просто перенес сталинскую дату полного построения коммунизма с 1965-го на 1985-й год и серьезно думал к этому времени что-то построить. Любопытно, что все запомнили нелепую дату Хрущева и забыли исходную дату Сталина. А между тем, я помню, как она меня поразила. Приехав в отпуск, зимой 1945-46 г., я спросил своего школьного друга, Вовку Орлова: с кем Сталин собирается строить коммунизм? С теми, кто по десять человек лезли на одну немку и потом втыкали во влагалище бутылку горлышком вверх? Вовка (только начинавший делать карьеру и сохранивший цинизм юности) прищурил бровь и сказал: «К тому времени он помрет, а как будут расхлебывать другие — ему плевать…». Расхлебал Хрущев, и все над ним смеялись: «можно ли построить коммунизм в Грузии? Нельзя, потому что коммунизм не за горами».
При Брежневе придуман был другой термин: «реальный социализм». Молва тут же определила границы: коммунизма — по кремлевской стене, а реального социализма — по московской окружной дороге.
Хрущев делал много глупостей. Самой гибельной для его власти была ссора с Жуковым, а для экономики — сокращение приусадебных участков. Любовь крестьянина к земле, тяжко раненная коллективизацией, была добита. В сумбурном сознании недоучки, где обрывки политграмоты смешивались с привычками кремлевской грызни под ковром (ничего не видно, и время от времени выбрасывают дохлую собаку — сказал об этом Черчилль), сложилась, видимо, мысль, что секвестр несчастных крестьянских соток будет шагом от индивидуального труда к коллективному, к коммунизму. Но надо отдать должное — от сталинской теории движения к коммунизму через усиление классовой борьбы, от повторяющихся волн массового террора Хрущев отказался решительно и наотрез. Он лгал, говоря, что у нас нет политических арестов; однако массового террора действительно больше не было. И за это он заслужил свой памятник на Новодевичьем, поставленный Эрнстом Неизвестным, простившим ему ругань на выставке. Хотя крестьянство своих соток не простило, и по-своему оно тоже право.