Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа. - Владимир Чернавин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, — отвечает.
— Где ты хранил динамит? — кричит на меня.
— У меня не было динамита, я ей солгал.
— Теперь ты лжешь, мерзавец! — крикнул на меня и спрашивает ее: — Как вы думаете, возможно ли, что он лгал вам тогда? Допускаете ли вы мысль, что человек ни с того, ни с сего выдумал такую историю?
Она ответила тихо, но твердо:
— Допускаю. Это больной, истерический человек. Я думаю, я уверена, что он мне лгал тогда, что выдумал про динамит.
Она тут в первый раз взглянула на меня ясными, открытыми глазами.
— Да, я солгал тогда, я лгал ей, сам не знаю почему, — кричу я, захлебываясь, чувствуя, что вот-вот разрыдаюсь.
— Убрать свидетельницу, — говорит. Ее вывели.
— Ты нам тут сценарий не разыгрывай, негодяй, тут тебе не театр! — кричит он мне. — Ты у меня другое запоешь, когда мы тебе руки скрутим и к затылку эту игрушку приставим.
Он схватил револьвер, лицо у него страшно задергалось, кричит:
— Давай свидетельницу!
Ввели мою жену. Она мне смотрит в лицо, с ненавистью смотрит. Я смотрю: на ней новое пальто, новая шляпа. Откуда? Она была арестована вместе со мной. Денег у нас не было. Купить такое пальто сейчас немыслимо…
— Говорил он вам, что хранил динамит? — обращается он к ней.
— Говорил, — отвечает громко, ясно.
— Вы допускаете мысль, что он вам лгал тогда? Обдумайте ответ. От него зависит его жизнь и смерть: если вы скажете, что уверены, что он хранил динамит, мы его расстреляем.
— Уверена, что он говорил мне правду, — сказала она и вскочила со стула. — Он мне всегда говорил, что ненавидит советскую власть, что мечтает о приходе белых, что из-за советской власти должен сидеть в глухой дыре, что иначе жили бы в Петербурге, в Москве, мог бы одеваться и ездить в рестораны…
— За что ты лжешь? Что я тебе сделал? Не я, а ты мечтала о нарядах, о Москве… Когда я тебе говорил о белых? Я говорил, что хотел записаться в партию, ты меня удерживала, ты тратила все наши деньги, ты требовала, чтобы я бросил работу в провинции и ехал в Москву.
— А тот следит за нами с нескрываемым презрением и говорит:
— Ну, вот что. Даю вам десять минут, — он повернул к нам часы, чтобы вы могли сговориться. Через десять минут, — обратился он к моей жене, — вы дадите мне окончательный ответ, считаете ли вы его врагом советской власти, способным на террористический акт, или полагаете возможным, что он из хвастовства выдумал историю с динамитом.
Эти десять минут она кричала, чтобы я сознался, что хранил динамит, выдумывала нелепые разговоры, которых никогда не было, что будто я ругал советскую власть, а она старалась меня переубедить. Я пытался остановить ее, я понимал, что последняя почва у меня уходит из-под ног. Минутами я переставал слышать ее слова, не сознавал, где я, что говорю. Тот нас прервал.
— Довольно, я наслушался достаточно. Прошло не десять, а пятнадцать минут. Ваш окончательный ответ: был ли он врагом советской власти, и уверены ли вы, что он говорил вам правду, когда сказал, что хранил динамит?
Она опять вскочила со стула и кричит:
— Расстреляйте его, он хранил динамит! Он враг советской власти! Она рванула пальто так, что отскочили пуговицы, распахнула его:
— Смотрите, я беременна, беременна от него, он отец моего ребенка, клянусь вам, он хранил динамит, он враг советской власти, он мечтал о приходе белых!
Ее страшный истерический крик привел меня в полное безумие, я больше не мог, я перегнулся через стол, схватил револьвер, направил себе в лоб, нажал гашетку… Выстрела не было. Я оказался на полу. Один гепеуст сидел на мне, распластав мне руки, второй вырывал револьвер. Я, видимо, сопротивлялся, вот ворот рубахи разорван. Я ничего не помнил, слышал только ее ужасный голос и хохот:
— Не верьте ему, он лжец, он симулянт, он трус, стреляйте его.
— Убрать ее, — сказал тот, за столом. Когда меня подняли, ее уже не было.
— Сознаешься теперь, что хранил динамит?
— Я не хранил динамита, у меня его не было, — вскричал я в отчаянии.
— Молчать! Я даю тебе сорок восемь часов. Ты должен мне сказать, от кого ты получил динамит и кому его передал. Сорок восемь часов ровно. Если к этому времени ты мне не дашь точного ответа, тебя возьмут из камеры на расстрел.
Я не знал, что отвечать. Что я мог сказать, кроме того, что никого не знаю, что динамита у меня не было. Я стал ходить по кабинету.
— Стоять смирно, мерзавец, тут тебе не прогулка! — рявкнул он и стукнул по столу.
Я бросился к столу, что-то кричал бессмысленное, глупое, кажется, что вот хочу и хожу, и буду ходить, и на всех наплевать. Меня схватили, вывели…
— В автомобиле, когда везли назад, — закончил молодой человек, — мой следователь мне сказал: «Что вы сделали, зачем вы лгали мне? И первый следователь, и я, мы были уверены, что вы говорите правду, а показания женщины ложны. Вам теперь один выход — сказать все до конца. Возможно, что тогда вас еще помилуют. Вам осталось сорок восемь часов». Но у меня нет выхода, понимаете, нет.
Он замолчал. Мы молчали тоже. В ночной тьме кто из нас дремал, кто бредил, кто слушал, как он стонет. Не прошло и сорока восьми часов, как его взяли «с вещами». Он с трудом вышел из камеры.
— Вот и нет человека, — сказал летчик.
— Может, и не убьют, уж очень все нелепо, — возразил старик из академии.
— Уверен, что расстреляют. Такой редкий случай: все-таки разговор был о динамите, для ГПУ такое дело — находка.
— Какая находка, если его ни к чему прицепить нельзя? ГПУ живет не такими «одиночками», им нужны «процессы», «массы». Мы тягостно молчали.
— А какова женка у него! Несомненно в ГПУ служила, с ней они по нотам все разыграли.
— Может, просто до смерти запугали, а она еще беременна. Говорят, с такими бывают всякие ненормальности.
— И, наверное, не от него беременна. Он уже шесть месяцев сидит и ничего не знал об этом.
— Нет, вы скажите, как это они его первую бабу выкопали. Ее, наверное, катнут куда-нибудь за то, что с ними не спелась. Всем было омерзительно и тяжко.
23. Последнее испытание и приговор
После моего бурного допроса следователь вызвал меня ровно через неделю. Сидел он мрачный и злой.
— Садитесь. Что же и сегодня будем кричать друг на друга?
Я пожал плечами.
— Не знаю, какой метод допроса примените вы сегодня. Это зависит не от меня.
— Давайте беседовать мирно.
«Беседа» заключалась в том, что, не усложняя допроса «техническими деталями», как первый следователь — Барышников, — этот, Германов, все свел к одному — «сознаться». «Сознаться» в собственном вредительстве или «сознаться» в том, что я знал о «вредительстве» Толстого и Щербакова. Он не пытался ловить меня, узнавать о моей работе или разговорах. Он все усилия направил к одному: заставить меня подписать «признание». Допрос он вел без крика и ругани, очевидно, убедившись, что «на бас» меня не возьмешь, но напряжение чувствовалось огромное. Мне было ясно, что он не остановится ни перед какими «мерами воздействия», и только не решил еще, какими именно. Мне казалось, что в «методах дознания» я был теперь достаточно опытен, и неожиданностей для меня быть не может. Вскоре я услышал то, что предугадывал.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});