Содом и Гоморра - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Забыв, что она дорожит своим «уголком», княгиня Щербатова, заговорив со мной, любезно предложила поменяться местами, чтобы мне удобнее было беседовать с Бришо, у которого я мечтал разузнать о других возбуждавших мое любопытство этимологиях, — она уверяла, что ей все равно, как ехать — лицом вперед, назад, стоя и так далее. Она занимала оборонительное положение до тех пор, пока не разгадывала намерений вошедшего, а как только убеждалась, что он с ней любезен, то сейчас же начинала искать предлог сделать ему какое-нибудь одолжение. Наконец поезд остановился на станции Довиль-Фетерн, расположенной приблизительно на одинаковом расстоянии от селения Фетерн и от селения Довиль и из-за этой своей особенности носившей двойное название. «Тьфу, пропасть! Никак не могу найти билешку, — должно быть, выронил!» — делая вид, что только сейчас это обнаружил, вскричал доктор Котар, когда мы подошли к турникету, где отбирали билеты. Но контролер, сняв фуражку, сказал, что это не беда, и подобострастно осклабился. Княгиня дала распоряжения кучеру, как будто она была кем-то вроде фрейлины госпожи Вердюрен, которая не поехала на станцию только из-за Говожо, — кстати сказать, г-жа Вердюрен редко когда не встречала гостей на станции, — а затем усадила в экипаж меня и Бришо вместо с собой. В другом поместились доктор, Саньет и Ский.
Кучер, совсем еще молодой, был, однако, старшим кучером Вердюренов, единственным по праву носившим звание кучера; днем он возил хозяев на прогулки, так как знал все дороги, вечером ездил за «верными», а потом отвозил их на станцию. Вместе с ним ездил младший кучер (которого он выбирал в случае надобности). Старший кучер был прекрасный малый, непьющий, ловкий, но с грустным выражением лица и чересчур пристальным взглядом, который говорит о том, что этот человек волнуется из-за всякого пустяка и что у него мрачные мысли. Но сейчас он был в духе, так как ему удалось устроить своего брата — такое же, как и он, добрейшее существо — на службу к Вердюренам. Сначала мы проехали Довиль. Травянистые холмы спускались к морю обширными пастбищами, которым насыщенность влагой и солью придавали необыкновенную густоту, мягкость и живость тонов. Островки, которые в Ривбеле были несравненно ближе к изрезанному берегу, чем в Бальбеке, придавали морю новый для меня вид выпуклой поверхности. Домики, мимо которых мы проезжали, почти все были сняты у хозяев художниками. Затем мы свернули на дорогу, и здесь коровы, бродившие на свободе и испугавшиеся при виде наших лошадей так же, как лошади при виде их, на целых десять минут загородили нам путь, а потом мы поехали над морем. «Во имя бессмертных богов, — заговорил вдруг Бришо, — вернемся к нашему бедному Дешамбру; как вы думаете, знает ли госпожа Вердюрен? Сказали ли ей?» Г-жа Вердюрен, как почти все светские дамы, именно потому, что она нуждалась в обществе, после смерти кого-либо из своих знакомых ни единого дня больше о них не вспоминала: они уже не могли приехать ни на среды, ни на субботы, ни позавтракать без приглашения. О кланчике, этом типичном салоне, нельзя было сказать, что покойников в нем больше, чем живых, потому что, как только человек умирал, все обставлялось так, как будто он никогда и не существовал. Чтобы избежать печальной необходимости говорить об усопших или, ввиду траура, отменять обеды, — а этого Покровительница не допустила бы ни за что на свете — Вердюрен всем напевал в уши, будто его жена так тяжело переживает кончину «верного», что разговоры о его смерти могут пагубно отразиться на ее здоровье. Кстати сказать, может быть, именно потому, что смерть кого-то другого представлялась ему несчастьем неизбежным и обычным, мысль о своей смерти приводила его в такой ужас, что он старался об этом не думать. Бришо, добрый малый, слепо веривший россказням Вердюрена о его супруге, боялся, как бы горестная весть не взволновала его приятельницу. «Да, сегодня она все узнала, — молвила княгиня, — утаить это от нее не было никакой возможности». — «О, Зевсовы громы! — воскликнул Бришо. — Могу себе представить, какой это для нее страшный удар: двадцатипятилетняя дружба! Вот уж кто был наш так наш!» — «Разумеется, разумеется, ну, тут уж ничего не поделаешь, — заметил Котар. — Горе есть горе, но госпожа Вердюрен — женщина сильная, и рассудок у нее всегда берет верх над чувством». — «Я не вполне согласна с доктором, — вмешалась княгиня; оттого, что речь у нее была быстрая и невнятная, казалось, что она всегда чем-то недовольна, и вместе с тем в ее тоне как будто слышался вызов. — Госпожа Вердюрен холодна только на вид, но под этой холодной оболочкой таятся сокровища добросердечия. Господин Вердюрен рассказывал мне, каких трудов стоило ему отговорить ее от поездки в Париж: пришлось обмануть ее, сказать, что Дешамбра хоронят в деревне». — «А, черт, еще чего не хватало — в Париж! Уж очень она сострадательная, пожалуй, даже, насколько я ее знаю, слишком. Бедняга Дешамбр! Госпожа Вердюрен говорила про него каких-нибудь два месяца назад: «С ним рядом нельзя поставить ни Планте225, ни Падеревского226, даже Рислера227». Дешамбр с большим основанием, чем этот, как его, Нерон,228 который немецким ученым и тем сумел втереть очки, мог бы воскликнуть: Daalis artifex pereo! Но, по крайней мере, он-то — Дешамбр то есть — умер, наверно, священнодействуя, окутываемый фимиамом бетховенского вдохновения, умер спокойно — в этом я не сомневаюсь; если говорить по совести, то этому священнослужителю немецкой музыки подобало испустить дух во время исполнения мессы в re. А впрочем, этот человек был способен встретить курносую заливистой трелью: ведь в этом гениальном музыканте, хоть и опарижившемся, а все-таки шампанце по месторождению, порой прорывался французский гвардеец с его лихостью и с его изяществом».
С той высоты, на которую мы поднялись, море являлось взору не таким, как в Бальбеке, где оно напоминало беспрестанное колыхание вздыбленных гор, — нет, здесь оно было таким, каким является взору с горной вершины или же с дороги, ее огибающей, голубоватый ледник или ослепительная долина. Рябь казалась здесь застывшей, концентрические ее круги были словно вычерчены навсегда; морская эмаль, неприметно менявшая цвет, в глубине бухты, на берег которой в часы прилива набегали волны, приобретала цвет молока, и в этой голубой белизне неподвижные черные суденышки напоминали мух, попавших в паутину. Более широкой картины я не в силах был вообразить. Однако на каждом повороте к ней присоединялась какая-нибудь новая часть, а когда мы доехали до довильской таможенной будки, то щита прибрежных скал, до сих пор закрывавшего от нас половину бухты, уже не стало, и вдруг слева передо мною возник залив, почти такой же глубокий, как тот, что был все время доступен моему взгляду, но только этот залив все увеличивался и все хорошел. Воздух на такой высоте пьянил меня своей живительностью и чистотой. Сейчас я любил Вердюренов; меня трогало до глубины души то, что они выслали за нами экипаж. Мне хотелось поцеловать княгиню. Я сказал ей, что такой красоты я еще никогда не видел. Она ответила, что ей тоже эти края милее всего. Но я отдавал себе отчет, что для нее, как и для Вердюренов, они представляли интерес не с точки зрения любующихся ими путешественников, а потому, что здесь можно вкусно поесть, видеться с симпатичными людьми, писать письма, читать — одним словом, жить, бездумно окунаясь в их красоту, но не пытаясь осмыслить ее.
Когда экипаж на минуту остановился у таможенной будки, стоявшей высоко-высоко над уровнем моря, так что мне казалось, точно я смотрю на голубоватую бездну с самого верха горы, я почувствовал что-то вроде головокружения; я отворил оконце; в мягкости и отчетливости явственно различимого плеска каждой волны, разбивавшейся о берег, было что-то величественное. Не являлся ли этот плеск особой единицей меры, которая, разрушая наше привычное восприятие, показывает нам, что, вопреки обычному нашему представлению, вертикальные расстояния соизмеримы с горизонтальными и что раз они приближают к нам небо, то, значит, они не так уж велики, что они даже короче преодолевающего их звука, как преодолевала расстояние морская зыбь, потому что среда, через которую проходит звук, чище? В самом деле, если б вы отошли всего на каких-нибудь два метра от будки, вам был бы уже не слышен плеск волн, у которого двести метров скалистой высоты не отнимали его мягкой, четкой и ласкающей слух ритмичности. Я подумал о том, что этот плеск привел бы мою бабушку в такое же восхищение, какое вызывали у нее явления природы и искусства, простота которых исполнена величия. Мой безграничный восторг все облагораживал. Например, меня умилило то, что Вердюрены послали за нами на станцию лошадей. Я сказал об этом княгине, но она нашла, что я сильно преувеличиваю проявление обыкновенной вежливости. Потом мне стало известно, что она в разговоре с Котаром отозвалась обо мне как о человеке чересчур восторженном; Котар ей на это ответил, что я легко возбуждаюсь и что мне не мешало бы попринимать успокоительное и заняться вязанием. Я обращал внимание княгини на каждое дерево, на каждый ветхий домишко, выглядывавший из-за розовых кустов, требовал, чтобы она всем восхищалась, и готов был прижать ее к сердцу. Она заметила, что, по-видимому, у меня есть способности к живописи, что мне надо рисовать, что ее удивляет, как же мне никто об этом ничего до сих пор не сказал. И подтвердила, что эти места действительно живописны. Мы проехали прилепившуюся к горе деревушку Англесквиль. «Engleberti villa, — пояснил Бришо. — А вы твердо уверены, княгиня, что, несмотря на кончину Дешамбра, ужин все-таки состоится?» — спросил он, не сообразив, что посылка на станцию экипажей, в которых мы ехали, уже является ответом на его вопрос. «Да, ужин состоится, — ответила княгиня. — Господин Вердюрен решил не переносить его — чтобы отвлечь жену от «мыслей». К тому же на протяжении нескольких лет она не отменила ни одной среды, и это нарушение обычая могло бы со взволновать. Последнее время она очень нервничает. Господину Вердюрену особенно приятно, что сегодня к ним приедете ужинать вы, он убежден, что это ее рассеет, — обратилась она ко мне, забыв, что еще так недавно притворялась, будто никогда прежде не слыхала моего имени. — По-моему, самое лучшее, если вы ни о чем не будете говорить при госпоже Вердюрен», — прибавила княгиня. «Хорошо, что предупредили, — сказал простодушный Бришо. — Я передам ваш совет Котару». Экипаж на минутку остановился. Потом опять тронулся, но стук колес, раздававшийся, пока мы проезжали деревню, прекратился. Мы въехали в главную аллею, которая вела к Ла-Распельер, где у подъезда нас ждал Вердюрен. «Хорошо, что я надел смокинг, раз у меня такие шикарные гости», — сказал он, с удовлетворением заметив, что «верные» — в смокингах. Я извинился, что приехал в пиджаке. «Да ну, какие пустяки, отлично сделали! — воскликнул Вердюрен. — У нас на ужинах попросту. Я, конечно, мог бы вам предложить один из моих смокингов, но он вам не подойдет». Горячее shake hand,229 которым Бришо, войдя в вестибюль Ла-Распельер, хотел выразить хозяину свое соболезнование в связи с кончиной пианиста, не вызвало у Вердюрена отклика. Я начал расхваливать этот край. «Ах, очень рад, очень рад, да вы еще ничего не видели, мы вам покажем. А почему бы вам не приехать сюда месяца этак на полтора? Воздух здесь упоительный». Бришо опасался, что смысл его рукопожатия остался непонятым. «Ах, бедный Дешамбр!» — из боязни, что г-жа Вердюрен где-нибудь близко, вполголоса проговорил он. «Ужасно!» — весело отозвался Вердюрен. «Такой молодой!» — заладил свое Бришо. Раздраженный тем, что его задерживают празднословием, Вердюрен ответил быстро, на визгливых нотах, выражая не печаль, а досадливое нетерпение: «Ну да, но что же вы хотите? Ведь мы тут ничего не можем поделать; оттого, что мы будем сетовать, он же не воскреснет, правда?» Но тут он вдруг повеселел и помягчел. «Ну-с, дорогой Бришо, снимайте скорей пальто. У нас сегодня буйабес, а он долго ждать не любит. Главное, ради бога, не заговаривайте с госпожой Вердюрен о Дешамбре! Вы ведь знаете: она скрытная, но ее восприимчивость доходит просто до болезни. Нет, правда, клянусь вам: когда ей сказали, что Дешамбр умер, она чуть не заплакала», — сказал Вердюрен, и в голосе его послышалась глубокая ирония. Он говорил таким тоном, как будто пожалеть о человеке, с которым ты был связан тридцатилетней дружбой, — это своего рода сумасшествие, и вместе с тем чувствовалось, что хоть он и прожил столько лет со своей женой, а все-таки за многое ее осуждает и что она часто раздражает его. «Если вы с ней об этом заговорите, она опять заболеет. Через три месяца после бронхита — войдите в мое положение! Ведь я тогда превращаюсь в сиделку. Я сам заболеваю, понимаете? Оплакивайте Дешамбра сколько вам угодно, но только про себя. Думайте о нем, но не говорите. Я любил Дешамбра, но вы же не станете порицать меня за то, что свою жену я люблю больше. А, вот и Котар, спросите у него». Вердюрен отлично знал, что домашний врач может оказать множество мелких услуг, — например, запретить волноваться.