Том 8. Рваный барин - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У нас все тихо и товар стал дешевле… Только водку вот сегодня носили в двух четвертях…
И он тревожно смотрел, говоря это. И какая осмысленность была в этой тревоге!
– А как про монастыри положат? – спрашивает пожилой чернобородый мужик, и в его горячих черных глазах видно, как бы положил он. – Такое богатство и без прикосновения! Та-ак… Учредительное Собрание… Пони-маю… Они учредят!
– Не они, а выборные ваши. Вы выберете и пошлете.
– Правильно. Мы до закону не станем. А так, чтобы по совести. А то такое богатство, да на ветру!
Так говорят повсюду. Будут ждать до новых порядков.
– Долго терпели. Теперь немного и потерпеть можно.
Высокий, бритый, похожий на американца солдат-делегат, с решительным железным лицом, на каждой остановке призывает к порядку:
– Ребята, помни! Сами за собой смотрите! У всех образованных народов первое дело – порядок! Вот социалисты-революционеры и те призывают, чтобы был порядок! – кричит он и стремительно раздает в жадные руки листки с программой, – про землю и волю.
Комкают, засовывают за пазуху, выпрашивают еще. Бегут за солдатом, стучат в окна вагонов. Это ли народ, который не созрел, для сознательной жизни! Он уже всюду повыбрал волостные комитеты и посменил полицию. И, выбирая, по плану действовал. Но об этом после.
– А вы, дети, будете счастливее отцов!
– Детей, главное дело, лучше учить надо, чтобы не наше понятие имели…
И так говорят всюду.
Большая станция, много народа, а как тихо! Некому наводить порядок. Так необычно все, – от красного флага с серебряной бахромой, с вышитым золотом словом «Свобода», до высунувшегося наполовину в окно вагона солдата с красными лентами, который бешено громит старую, проклятую власть, до глубокого старика, приседающего от слабости, который скручивает в трубочку, чтобы не помять, программу с.-р. Дома ему прочтут, он вряд ли поймет, что в ней, и положит за образа.
– А ты, дед, рад новой жизни?
– Как Господь. Правды давно ждали.
Понимает ли? Вряд ли, но чует. Он повторяет последнее мое слово и одобрительно покачивает головой.
– Верно. Любовно надо.
Как легко раскрываются запуганные, замордованные души! Слово от сердца – верный путь к ним. И так повсюду. Ведь это новый язык, которым не пробовали говорить с народом. А он его ждал, ждал правды, и верит ему, и понимает.
– Почему дети такие… смирные?
– А боятся. «Чего-о?!.» – А что казнить будут.
Вот что. Напугали каратели. Голутвино – былые времена ужаса и напрасной смерти. Еще живут ужасы в народе. Еще не вошло в сознание новое, еще боятся верить, что весь народ, сам народ, перевернул жизнь, и к старому нет возврата.
Да верно ли?..
И потому приходят к каждому поезду и все еще боятся радоваться.
В РязаниПолон вокзал, кипит, что муравейник. И как муравейник бесшумен. Ни давки, ни пьяных, ни ругани. Все осторожны и вежливы необыкновенно.
«Сами хранят себя».
– И что вы за неделикатная… баба! – с трудом сдерживаясь, с загоревшимися глазами, скрипит, по виду, чернорабочий, в лаптях и в выгоревшем драповом пальто, вытягивая из-под бабы мешок. – Креслы вам мои пожитки?
Баба, закутанная по самые глаза в ковровый платок, слезает нехотя, недоумело смотрит на пожитки и говорит в тон:
– Две ночи не спамши, родимый… Зубы болят, смерть… Да еще и зубы болят. В другое-то время была бы схватка.
– Я сам две не спал.
И так повсюду. Словно подменил кто народ.
Всюду солдаты с ружьями. Они мирно постаивают у касс, у багажного отделения, у проходов. Все при лентах. Деловито-мирны, совсем не нужны. Никто ничего не нарушает. Не чудо ли?! А какие лица! На всех решительно глубоко залегло сознание важного и огромного, как жизнь.
Я пробираюсь в каше голов, ног, узлов, сундучков и детишек. Ни резкого слова за невольный толчок, ни ядовитой усмешки, что вот, мол, ба-рин.
– Марочки вам? А вот тут, во-он, окошечко-то!
За тысячи верст ни одного выкрика, ни одного злого слова. За каждое разъяснение, за каждый ответ я слышал только одно: покорно благодарим!
В вокзале красные флаги. Даже старик – багажный, совсем ископаемый старик, нацепил красную ленточку.
– Жандармы? Без противления. Оружие сами выдали. Все в порядке.
Бойко везет извозчик в город. Сильно потаяло, дорога на бугре изрыта. Навстречу – возки с дровами, кувыркаются в рытвинах, сползают в бегущие под гору потоки. Загрузли возки. За ними еще баба с колыхающимся сеном, за ней поп с изнеможденным лисьим лицом, в лисьей шубе, будто с картины Сурикова. За нами подвода с хлопком. Ну, будет дело!
– Эй, тетка! Выгребайся на бугорок, мать честная! Только и всего гомона. Мирно разъехались, а извозчик обертывается и говорит, посмеиваясь:
– У нас теперь самый благородный порядок.
Тихо прошла в Рязани революция. Отгремел праздник, пошла обычная жизнь. Учатся на плацу солдаты. Кой-где только краснеют флаги, да в проезжавшем солдатском возке с дровами криво воткнуто красное знамя.
– Такой образованный народ стал, – даже немыслимо! – опять говорит извозчик. – Намедни все с музыкой и блакатами гуляли для торжества свободы, – такой антирес был! Ну поря-док!.. Потому некому мешать стало.
В земской управе, в зале, у стены, где еще недавно висел портрет, – живые знаки победы – стяги. Зеленые, красные, голубые. На них нашиты цветные слова: «Дайте армии хлеб!» «Вперед, свободное земство!» На белом с черной каймой: «Вечная память павшим за свободу». Мальчик, лет десяти, за сторожа. Он деловито докладывает, что г. председатель на очень важном совете. От председателя узнато, что в уезде спокойно, выбраны волостные комитеты. Священников и учителей не выбирают.
– Действуют планомерно, как видите.
В совете рабочих депутатов пустынно: разошлись до ночи.
– Что скажете – могу передать, – говорит и тут мальчуган, единственный в городской управе дежурный.
Дремлет военный караул, охраняет исполнительный комитет. Не от кого оберегать: здесь достаточно и одного мальчугана.
На пути к вокзалу из-под лошадиных Копыт с визгом выскакивает полосатая свинка.
– Свиньи, и те рады! – говорит извозчик.
Омск, 23 марта 1917 г.
(Русские ведомости. 1917. 5 апр. № 74. С. 3)
На СызраньНочью – не помню, на каком разъезде, на грани Пензенской и Симбирской губерний, – пришлось опять говорить с толпой. Моросил дождь, промозгло подувало с темных полей, неуют жуткий, а народ топчется здесь с утра, чередуясь. Вышли из темных деревень «за светом». В мокрых лаптях стоят, почмокивают, просят «понятных слов». Надо видеть эти незабываемые лица, эти топчущиеся ноги. Слышать надо трудные вздохи, в которых – сложные чувства, тихий призыв: скажи. Опять раздаем «литературу», случайную, предварительно просмотрев ее. Бедно, бедно. Надо вагоны листков, ясно составленных, без этих смущающих слов, вычитанных знатоками в книгах: референдум, инициатива, минимум, пропорциональное представительство, национализация. Сухие слова.
– По-немецкому пишут, без понятия… – уныло сказал бледный, чахоточный парень и порвал листок.
С народом надо говорить его языком. И я говорил. Самое сложное передавал я в понятных словах, – и понималось все, и прояснялись лица. И везде – «покорно благодарим!»
Там, в Москве, думалось: как-то в глуши, в народе. Побаиваются народа: темный, всего можно ждать. Да, очень темный для городских понятий и слов. Но в этой темноте такой свет заложен, такая чуткость и такая жажда познать, что великое преступление будет, если кого удержит бессмысленный страх от самого тесного общения с народом. Надо к нему идти, в самые недра. Теперь не может быть отговорок: некому помешать. Надо идти с самым открытым сердцем. И станет тепло захолодавшей душе, и жизнь оправдается. Идти, учить и учиться. Надо переезжать из села в село и отвечать народу. Он спросит сам. И умело спросит. Пусть идут любящие народ, чтобы не пошли иные. Ведь скоро придется выбирать в учредительное собрание.
– Поучите, господин! – в голос взывают на разъезде.
И я, сколько есть разумения, говорю. Но ведь это – только глухой разъезд. Господи, какая необъятность вокруг! И какая неведомость.
Все рады, что кончилось, наконец, ихняя власть.
– Вестей все ждете?
– Ждем. Придет поезд, – кто и скажет, втолкует чего.
– А как о войне думаете?
– Как думать-то… Не лапоть, с ноги не скинешь.
– Товарищи-крестьяне! – кричит солдат-делегат, раздавая листки. – Через штыки и окопы не протянешь руку на мир! Сломать их надо!
– Не откажешься. Хлеб отдаем. Собрали мы три тыщи пудов да семь сот деньгами… так, для жертвы. Господа пусть больше дадут. Наша Пензенская – самая господская. На каждом краю по господскому раю. Теперь у графини… пять тыщ одного лесу! А? Это беспременно надо сообразить для правды. Воспретить надо банку продавать. Один человек нам все дело доказал. Всю, говорит, землю по банкам разложат, а сами с деньгами за границу для опасности. А банки все больше заграничные. Тогда нам заграница воспретит земелькой благословиться. Собрание-то? Уж мы туда направим, под его голову расписку возьмем. А ни рубить, ни жечь не дозволим народное добро. Не пятый год. От царя на казну отписали, а тут легшей правду учередить.