Ахматова без глянца - Павел Фокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маргарита Иосифовна Алигер:
В последние годы — вот и у нас на Лаврушинском — работать ей, очевидно, было трудно, почти невозможно, писала она не много и совсем неприметно — между телефонными разговорами, многочисленными посещениями. Читала она тоже мало, сама говорила, что уже не столько читает, сколько перечитывает. Даже любимый томик Шекспира в подлиннике лежал подолгу раскрытый на одной странице. Главным содержанием ее жизни стали люди, общение с людьми. Телефонных звонков было не счесть, что же до визитов, то если их бывало в день три-четыре, день считался очень спокойным и даже пустоватым. А выпадали дни, когда число посетителей переваливало за десять! И Анна Андреевна переносила такое количество людей с завидной легкостью — день был прожит полноценно.
Она любила знать с утра, что вечером кто-то придет. Не забежит мимоходом, а придет в гости на целый вечер, сидеть, пить чай, беседовать. Нервничала, если редко звонил телефон.
Лев Адольфович Озеров:
Последние восемь-десять лет жизни Анна Андреевна Ахматова была окружена людьми в большей степени, чем прежде. Это были старые друзья (Ф. Г. Раневская, Н. А. Ольшевская, Л. К. Чуковская, В. М. Жирмунский, Э. Г. Герштейн, Н. Я. Мандельштам и другие). К ним добавились «друзья последнего призыва». Среди этих последних были люди глубоко преданные ей, понимающие ее, искренно желающие помочь ей. Но приходили и люди, чуждые ей, шумные, всего более желавшие обратить внимание общества на то, видите ли, обстоятельство, что и «мы имели честь» общаться с Анной Ахматовой. Они записывали ее голос на пленку, фотографировали, задавали банальные и никчемные вопросы. Интервью и интервьюшки…
Утомленная такого рода посетителями, Анна Андреевна как-то на другой день сказала мне:
— Что-то странное, а подчас и подозрительное вижу в этом вспыхнувшем интересе к бывшей, чудом выжившей акмеистке. Это не по мне. Мне спокойней и привычней в моем одиночестве, я в нем знаю каждый уголок…
Наталия Александровна Роскина:
Кто только в эти годы к ней не ходил! Иностранцев было неистовое количество.
Наталия Иосифовна Ильина:
Последние годы своей жизни она допускала к себе всех, кто хотел ее видеть, и круг ее знакомых расширялся безудержно…
Прежде было иначе… Помню, как поздней осенью 1955 года ко мне на улицу Кирова без телефонного звонка зашла одна моя приятельница и застала у меня Ахматову. На моих глазах Анна Андреевна облачилась в свою непробиваемую броню и уже только на вопросы отвечала, и то кратко, и уж вообразить было нельзя, что она бывает иной. Приятельница моя оробела, не засиживалась, я ее не удерживала, и, одеваясь в передней (а я провожала), она говорила не полным голосом, а шепотом, будто рядом больной. Сильное впечатление умела произвести Ахматова на свежего человека!
Был около нее в те годы узкий круг друзей, дружба с которыми исчислялась десятилетиями. Новых людей допускала к себе с трудом.
Но вот стали выходить ее книги. Сначала переводы корейской поэзии. Затем (1958 год) не только переводы Ахматовой, но и стихи ее. Вскоре Государственное издательство художественной литературы подготовило новую книгу стихов, без переводов. Эта толстенькая, малого формата, изящная книжка появилась весной 1961 года.
Ахматова стала получать письма читателей. Все чаще звонил телефон: редакции просили новые стихи, корреспонденты интересовались творческими планами… Вновь пришла к Ахматовой слава, о которой она когда-то могла отозваться так презрительно: «А наутро притащится слава погремушкой над ухом трещать» — и так равнодушно-надменно: «Отдай другим игрушку мира — славу, иди домой и ничего не жди».
А теперь эти игрушки и погремушки стали тешить Ахматову. К материальным благам по-прежнему «без внимания» (ее выражение), в новой ленинградской квартире почти не жила, в Москве скиталась по друзьям, лето — в комаровской Будке, и шуба старая, и с обувью неблагополучно. Но поклонение, и лесть, и оробелые поклонники обоего пола, и цветы, и телефонные звонки, и весь день расписан, и зовут выступать или хотя бы только присутствовать — это стало нужным.
Придешь к ней, сядешь, закуришь, а Анна Андреевна с лицом таинственным и значительным вынимает из сумки (черной, порыжелой, всегда туго набитой) листок. Протягивает. Листок оказывался либо письмом читателя, недавно открывшего для себя Ахматову и свежо этому удивившегося, либо бумагой с грифом какого-нибудь института, где некто занялся изучением творчества Ахматовой и просит добавочных сведений. Иногда из сумки извлекалась газетная вырезка или страница журнала… Прочитав, следовало что-то говорить, а лучше восклицать. Хвалить читателя за чуткость. Об институте, занявшемся изучением ахматовского творчества, говорить: «Давно пора!» Газетную заметку следовало либо одобрять, либо ею возмущаться.
Я, случалось, путала. Одобряла, а ждали от меня возмущения, ибо в статейке проскользнуло что-то Ахматовой не понравившееся… Я, значит, радостно восклицаю, а по лицу ее, по гневно сузившимся глазам вижу, что попала не в струю, пытаюсь на ходу перестроиться, мечтая, однако, чтобы мне подсказали, чем именно надо возмущаться. Подсказывали: «Вы что ж, не заметили…» Я горячо протестовала: ну конечно заметила! Только сначала хотела отметить положительную сторону явления, а уж потом… И она, видевшая на семь аршин под землею, она, мудрейшая, она, всезнающая, всепонимающая, — она перестала чувствовать фальшь!
…Слышу: «Ахматова сказала…», «Ахматова считает…» Спрашиваю: «Откуда вы знаете?» — «От такого-то. Он на днях у нее был». Имя «такого-то» мне знакомо и мною не уважаемо. Думаю: «Господи, его-то она зачем пустила к себе? И зачем ей вообще нужны эти разношерстные толпы?»
Осуждала. Смела осуждать. А ведь дрогнула она лишь в одном: стала менее строга к себе, позволила себе немного расслабиться, молчание и отшельничество утомили ее. И все осталось при ней. Ее «таинственный песенный дар» не покинул ее до смерти. Пронзительный ум (встречала ли я кого-нибудь умнее?), великолепная ирония, умение давать меткие характеристики, точность и взвешенность каждого слова — все было с ней до конца. Но она не была ни святой, ни статуей, ничто человеческое не было ей чуждо… В каком-то из писем Льва Толстого в период его работы над «Анной Карениной» проскальзывает такая примерно мысль: пишешь, пишешь (дело одинокое!), и наступает наконец минута, когда непременно надо, чтобы тебя похвалили. Это, значит, и гению нужно.
Виталий Яковлевич Виленкин:
Могла показаться, да многим и казалась, тщеславной суетностью та нескрываемая жадность, с которой она с некоторых пор стала воспринимать всякое свидетельство популярности своих стихов, как говорится, «в широких кругах» интеллигенции и учащейся молодежи, а также все возрастающего интереса к ее поэзии на Западе. Она не скрывала своей гордости, вынимая из сумки и какое-нибудь совсем неожиданное, корявое письмо из далекого, когда-то «медвежьего» угла, иной раз из лагеря, с признанием в давней любви и просьбой прислать новую книжку Она с явным удовольствием рассказывала, как однажды в больнице, куда она попала с тяжелейшим приступом аппендицита, санитарка, причесывая ее в постели, вдруг ей сказала: «Ты, говорят, хорошо стихи пишешь» — и на ее вопрос, откуда она это взяла, ответила: «Даша, буфетчица, говорила».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});