Три жизни - Василий Юровских
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Светло-бурая вода вровень с берегами, иные ольхи по колено мокнут, то коряжины просматриваются, на омуте первый выплеск рыбины. И чуть развиднелось, «заколдовал» я возле берега зимней удочкой и блесной-самотряской; закинул поплавочную, тоже малинку насадил на кроху-крючок, даже две донки забросил.
Прогрохочет тяжелый железнодорожный состав — тишина окрест, ни птиц, ни зверья. Лишь я один шастаю ольховым побережьем, все пытаю-ищу рыбацкое счастье. Нет, не клюет, ни на что не клюет! Эвон и солнце раздвинуло лучами морок, ободняло и запригревало, а надежды — никакой. Но и досады-обиды нету — не с мутной Исетью, а с Ольховочкой, по-девичьи стыдливо-светлой свиделся, и ничего мне больше не надо.
— До свиданья, Ольховочка! Ты, как родина родниковая! — говорю я, забирая удочки и пристраивая удобней заплечный мешок. Пора «лечить» ноги — идти лесами и трущобами, где соком пламенеют кисти калины.
Пашню пересек и в кустах высохшего болотца сразу на калину наткнулся, ниже — полузасохших ягод красной смородины отведал. «Приценился» к ремезковому гнездышку на березе — не полез, вконец истрепалось-износилось, а нынешнего или хотя бы прошлогоднего не видать.
Дорога в бор завела, но меня потянуло идти лесом. Листьями с берез и осин да опавшей хвоей засорило-укрыло места, где летом кипели чрезмерные грибные страсти. Что тебе лосиное токовище — все было изрыто-перерыто. И все-таки отыскал я свежемороженный сухой груздь, а за следующим полем в бору черных груздей полно, только все они, как льдинки. А почему бы их не попробовать?
Набрал груздей и где покосами, где кочкарником достиг озера Подборного. Темно-голубые волны холодят, поблекший камыш-рогозник — и ни живой души. На несколько дней «закрывались» льдом озера, и утка вся перешла в реку. Озерам она уже не доверяет. Эвон и Ильмень-озеро грустит без утиных стаек. Но меня-то тальниково-черемуховое окружение Ильменя наградило калиной, и первыми «известили» о ягодах дрозды. Они дальше в трущобу, а я занялся ягодосбором. И так увлекся — попутно рубиново-продолговатые плоды волчеягодника наобрывал. Дома работы нажил — придется выбирать и выкидывать ядовитые ягоды.
Я беру калину, а по соседству на боярышнике стая снегирей склевывает сладкую мякоть боярки, косточки так и летят-сыплются на траву. Им хорошо, и мне приятно. Однако глянул на часы и… прощай, калина, прощайте, милые снегири, — успеть бы к остановке у Лещево-Замараево на знакомый «Икарус». Пропитал прибрал с аппетитом, но ноша еще тяжелее — калина и грузди. Черемухи бы пособирать, да нет и минуты свободной.
С поскотины от речки Боровляночки спрямил овсяным жнивьем, на выруб к сосновым посадкам и вышел, а там дорожка самая ближняя до железной дороги. Сторожиться незачем, и сапоги мои болотные хлюп да хлюп. И сам не знаю, зачем я влево на узенькую полоску жнивья посмотрел? Господи! Какое стадо диких козлов на таком-то пятачке… Вожак матерущий голову кустистую повернул в мою сторону, даже по-бычьи изготовился боднуть человека, но оглянулся на свое «овечье» стадо, негромко рявкнул и важными шагами пошел в сосенки. За ним еще девять козлух и козлят. Все ли ушли? Пригляделся, а за полоской у колка три козла уши свесили, будто домашние телята рассматривают меня. Один не вытерпел, подошел ближе. И, как понял, кто перед ним, белозадо развернулся и скачками повел свою троицу болотистой низиной в согру.
Что там рыба? Разве в ней дело, а не в прелести прозрачно-раздетых осенних лесов; и разве не диво дивное — столько козлов рядышком увидеть!.. Я бы и не сшумнул их, кормитесь они на здоровье, но… к автобусу же спешу.
Через пахоту к обочине асфальта выбрался, и на дорогу подняться опасно — с той и другой стороны машины несутся, как по воздуху. Да мне-то что, меня автобус подберет! Одно расстроило: шерстяные рукавицы «посеял» в колке, где черемухи решил поесть. И недалеко, а вдруг автобус раньше появится.
Конец октября — не красные летние вечера. Вмиг угас день, затемнела вся округа, и только летящие огни-фары мимо остановки. Без рукавичек и руки озябли, и дрожь заприхватывала. Впрочем, эвон на горе расцвечен сигнальными огоньками автобус «Икарус». Хватаю мешок и удочки, выскакиваю на центр асфальта, но… совершенно пустой автобус-махина с издевательским ревом проносится мимо меня. И надпись курсивом через весь борт автобуса «Исеть» еще больнее кольнула мое сердце. Эх, доктора, доктора! И рад бы вас слушать, да вот же сама по себе рука нашаривает валидол… Отошло сердце, нервишки попритихли, и потянуло «голосовать». А машины «жжик» да «вжик», все мимо и мимо, мимо и мимо… Сколько их? Не одна сотня за два часа промелькнула, а я как торчал у остановки, так и торчу.
«Никакой частник не посадит, не унижайся» — вспомнились слова сына. Ладно, пойду в колок, где рукавичку оставил; ладно, отсижу три часа в безлюдном вокзальчике на станции Лещево-Замараево. Эх, если б там печь была натоплена!..
Навстречу опять огни, машина высокая — не автобус ли? Машинально махнул рукой — прошла. И я потопал дальше, но вдруг впереди меня разворачивается легковая машина и слепит меня фарами. «Нива», зеленая «Нива», как у моего приятеля, неужто он за мной нароком приехал?!
Дверка распахнута, за рулем мужчина в шляпе, а на заднем сиденье нарядные жена и дочь хозяина зеленой «Нивы». Незнакомые мне. Может быть, дорогу не знают и спросить что-то хотят?
— Вы, кажется, рукой махнули? — это хозяин машины.
— Да, махнул.
— А куда вам?
— В Шадринск.
— Почему тогда в обратную сторону идете?
Шут знает, поди, из милиции, ищут кого-нибудь, а у меня и документы — одна записная книжка…
— Рукавички, подарок жены, вон у колка оставил. Ну и пошел поискать, а потом на станцию.
— Садитесь, подвезем, — приглашает мужчина.
— Да, да, садитесь, пожалуйста! — хором поддерживают его жена и дочка, принимают мои удочки в чехле, а сам я с мешком устраиваюсь на переднем сиденье. Еду и не верю. Сердце давеча не на шутку меня прижало: немеющая боль всей левой половины тела, уходящие куда-то слух и разум, а оно, сердце, тукнуло раз-другой и… замерло. Валидол, валидол и стал возвращать меня откуда-то из того далека, свидания с батей на каком-то ином свете. И еще померещилось мамино лицо — заплаканное всеми добрыми морщинками, и голос ее негромко-ласковый:
— Сынок, а ты што долго не едешь ко мне, не попроведаешь?
Все, все отходило и превращалось в сон, и только слезы сами выкатывались, намокали ресницы, и солонело на губах. А после затухающего шума в ушах слышался разговор моей бабушки с верующей старухой из деревни Макарьевка: