Папа, мама, я и Сталин - Марк Григорьевич Розовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну пока — кончаю. Целую тебя крепко, крепко.
Твоя Лика.
В этом последнем предвоенном письме мама проговаривается — «каждый прошедший день свидетельствует о приближении смерти… Часто мне кажется, что я уже совсем старуха, не верится, что я смогу еще увидеть светлую жизнь» — и в самом конце: «плохая я стала и некрасивая — старею… хочется примолодиться…».
Слова понятные и объяснимые…
Можно не придавать им значения, поскольку женский комплекс тих и искренен.
Но это если не знать финала истории любви в сталинское время.
Все остальное — вопиет само (особенно список вещей в посылке) и потому в комментариях не нуждается.
Мама сейчас вроде даже как-то успокоилась. Отправила «семейство» на курорт.
Но тут — бах! — началась Война.
* * *
Завязка — это что?.. Это то, с чего начинается история, то, откуда берет старт и разворачивается основной сюжет… В нашем случае это — арест отца, обвинение, дело и его обстоятельства, допросы и, наконец, приговор.
Завязка затянулась. Потому что следствие шло целых два года. Это была борьба не на жизнь, а на смерть. И, я считаю, отец победил в этой борьбе.
Он, во-первых, не сдался, не признался, не сломался.
А ведь вполне мог и «вышку» получить!.. Он проявил характер и сыграл свою роль на полной самоотдаче. Он выиграл первый раунд, цена этого выигрыша — жизнь.
Отец. Да, я не сдох… пока что.
Мама. А я устала. Я не уходила в отпуск в эти три года. Ох, как же я устала.
Я. В этом месте разрешите объявить антракт, чтобы зритель мог чуток отвлечься от чтения вслух давно написанных писем.
Но я остаюсь на сцене, потому что мне хочется остановить это замечательное довоенное время.
Мне четыре годика стукнет в апреле, а маме через день после моего дня рождения… мама, сколько?
Мама. Тридцать один.
Отец. А мне в мае тридцать шесть.
Я. Молодые еще. В самом соку. И любовь их продолжится. И то, что кануло в Лету, вдруг заживет, затрепещет, как флаг на ветру…
Мама. Время развевающихся флагов…
Отец. Время еще не оборвавшихся, не обрушившихся чувств.
Годы войны…
В театре войну показывают записанными звуками — громыханием пушечных выстрелов, стрекотом пулеметов, гулом самолетов, пуканьем взрывов… Это всё фон.
А фон — это не главное.
Главное на войне — страх. Страх быть убитым.
И страх тих.
И письма военных лет тихие. Потому что личные, а значит, сокровенные, в них все припрятано, таится и светится, светится и таится…
Мама. Я писала Семе много, почти каждый день. Но эти письма — почти все — потеряны, сохранить их было трудно.
Отец. Когда шмонали, в первую очередь отбирали письма. Самое дорогое.
Мама. Он рвался на фронт. Они там все рвались. Хотели доказать, что все они патриоты.
Отец. Не все. Некоторые говорили: нам повезло, что мы сидим. Авось выживем. Или: уж лучше свои пусть убьют, чем немцы. И возникали споры: нет, немца я тоже смогу убить, а тут своего вряд ли. Так что на фронте оно лучше погибать. И тогда возникал кто-то: а за что погибать?.. За Родину, за Сталина?.. Так мы и тут за них погибаем!
Мама. У нас так вопрос не стоял. Я рыла рвы под Москвой, зажигалки тушила на крыше, очень, между прочим, боялась этих зажигалок… Они вонючие, со специфическим запахом, а я их на лопату — и в бочку с водой… Даже интересно: потушу — не потушу?.. Каждая со своим характером… бывали зажигалки злые — те, что шипели и не поддавались, а бывали и добрые, которые уже на лопате гасли…
Я. Было страшно?
Мама. Сначала да, потом попривыкла… Но самое страшное на войне — сказать?
Я. Скажи.
Мама. Это паника. Этот день в Москве я запомнила. Когда все побежали!.. И в первых рядах коммунисты, начальники… на своих машинах… на грузовиках… я даже подумала: откуда у них столько личных грузовиков?!.
Я. А ты где была?.. Сама не пыталась бежать?..
Мама. Я стояла, как столб, на Петровке и смотрела. Все орут, все бегут, все куда-то едут… А я, дура, на работу стою голосую… Мне все хотелось на работу попасть, но в тот день в Москве никто не работал. Из учреждений только ящики какие-то выносили, шкафы на тротуаре бросали… Бумаги, папки — всё по воздуху летит… через мостовую… и кошка какая-то с перебитой лапой противно так мяучит и ковыляет… И вдруг тишина. Будто все уехали. Никого в городе будто. Я одна. Вот это страшно.
Я. А потом, когда паника кончилась?
Мама. Повылезли все. Постепенно. И как ни в чем не бывало… Заработали.
Я. А те, кто уехал, вернулись?
Мама. Кто успел удрать — их след простыл. А кто не успел — так до победы и дотяпал.
Отец. А у нас… многие не дотяпали. Те, кого пустили на фронт, попали по путевке в штрафбаты и там… оттуда только на луну… а те, кто вроде меня писал заявления, но остался в бараке, уже не рыпались, как говорится, ковали победу в глубоком тылу. Очень глубоком!
Я. Мерзли?
Отец. Бывало.
Я. Дрались?
Отец. Случалось.
Я. Я имею в виду, с «урками», с «блатарями»?
Отец. Что я, фраер, что ли?
Я. Значит, ты не был «фраером». Но ведь ты был «политическим».
Отец. Ну, был. Ну и что?
Я. Я читал, что уголовники в лагере терроризировали «политических».
Отец. Бывало. Кого как.
Я. Но с тобой… как с тобой обходились?
Отец. Да никак.
Я. Как ко всем?
Отец. Как ко всем.
Я. Чем же ты это заслужил?
Отец. Я не заслужил, а просто… жил.
Я. А подробней?.. Ну, не молчи. Расскажи подробности.
Отец. Ну, какие в той жизни подробности?.. Там всё однообразно.
Я. И ничего не происходит?
Отец. Абсолютно ничего. Только люди мрут как мухи, каждый день, каждый день…
Я. И к этому привыкаешь?
Отец. Кто как.
Я. А ты… ты?