Унтовое войско - Виктор Сергеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Деда, а, деда, а мой папа на войне?
Старик кивнул головой.
— А когда у нас война будет?
— Зачем, непутевый, война? Убьют, вот узнаешь тогда… Дай-ка я лучше понюхаю тебя.
— Не-е… Вы лучше отберите саблю у тети Балмы. Она ее вовсе затупит. Дрова колет…
Старик забормотал:
— Отберу, милый, отберу… Вот какая тетка у нас… выдумала саблей дрова колоть. Я ее отругаю.
Старик вдруг засобирался. Надел шубу, шапку, подпоясался кушаком.
— Куда это вы? — недоуменно спросила Балма.
Ранжур уже давно не выходил из юрты, ничем не интересовался — ни о ком, ни о чем не спрашивал ни Балму, ни Цырегму.
Степью пройдусь… так… чего-то захотелось. Сидели бы дома. Отдыхали. Куда в мороз потащитесь? Что за хотение?
…Старая раскидистая ива, росшая у ручья, сохранила еще несколько бурых листьев. А остальные ивы сплошь оголенные, ветер гнул и трепал их сиротские ветви. С них сыпалась снежная крупица, занося мышиные следы.
В степи холодно, пустынно. На кустиках блеклой полыни — снеговые россыпи. Дорожная колея пропиталась морозом.
«Вот помру скоро, — думал Ранжур, — и все это уйдет от меня. Мои ноги уже никогда не ступят на копытный след табуна, а глаза навсегда перестанут видеть вот эти ивы, эти бурые листья…»
Острая боль во лбу заставила его остановиться. Он постоял, подумал и повернул в улус.
Боли во лбу теперь у него были каждый день. Разглядывая как-то себя в осколок зеркальца, он нащупал на лбу едва заметный рубец и вспомнил, что в далекой молодости… Когда это было? Еще до службы… На скачках… хотелось взять атаманский приз. Нога у лошади попала в сусличью нору. Опрокинулось небо, земля качнулась вверх… Лошадь задела копытом голову. Что молодому? Быстро зажило. Он и думать о тех скачках забыл. А вот теперь прошлое напомнило о себе. Та лошадь… с тем проклятым копытом… Ее дух вселился к нему в лобную кость, и оттого она болит.
Он слышал, что в прежние времена были крылатые кони. Они имели крылья… такие крылья, что недоступны для человеческого глаза. Их можно было увидеть разве лишь тогда, когда крылатый конь спал. Если человеку удавалось увидеть такого спящего коня, то конь пропадал… Крылатый конь, говорят, в беге не уступал ветру. Уж не на крыльях ли прилетел с того света дух коня и вселился ему в голову?
«Если я умру, — размышлял Ранжур, — то это потому, что бог послал за мной дух той лошади, с которой я упал когда-то. Но по обычаю вместе с моей смертью должен уйти на тот свет и мой верховой конь. А зачем мне две лошади на том свете? Мне хватит и той, что катала меня в мои молодые годы».
— Балма, — позвал он дочь. — Когда я умру, не трогайте моего верхового коня. Привяжи возле могилы какую-нибудь клячу либо жеребенка. Да вожжи выбери… те, что похуже. Если оборвутся вожжи — так тому и быть… Конь вернется в табун. Мы отдадим его богу, бог возвратит нам его. Исполнишь, как велю?
— Исполню, — сказала Балма. Ей самой было жалко травить волкам верхового коня.
Умер он рано утром. Разбудил Балму и невестку, попросил, чтобы они приподняли его голову от подушки. Они думали, что он скажет им свое последнее слово, а он был уже без сознания и ничего не сказал, только чуть слышно пропел из старинной казачьей песни:
Застоялся мой саврасыйБез свинца, кольчуги звона.Вороной мой застоялся,Не звенит моя стрела!
Его бледные, бескровные губы прошептали еще:
…К пограничным учрежденьямМы приписанный народ!
Он потянулся и затих. Женщины зашептали молитвы.
— Прости меня, что я не плачу по тебе, — сказала Балма. — Это обращается к тебе твоя дочь. Я не плачу потому, что хочу счастья твоему сыну, а моему брату и еще твоему внуку, а моему племяннику. Если я пролью море слез, они познают без тебя одно горе.
— Прости и меня, — сказала Цырегма. — Это обращается к тебе твоя невестка. Я не плачу потому, что хочу счастья твоему сыну, а моему мужу и еще твоему внуку Цыремпилу, а моему сыну. Если я пролью море слез, они утонут в этом море горя и печали.
Глава девятая
Кучер осадил взмыленных лошадей у губернаторского дворца. Из возка выскочил лейтенант Гаврилов, похудевший, щеки и подбородок в жесткой щетине, лоб повязан. Придерживая шпагу, поднялся на ступени крыльца. Разглядев за рекой купола Знаменского монастыря, перекрестился.
По лестнице, укрытой коврами, прыгал, словно козел, судорожно хватаясь за вызолоченные перила. Встречные чиновники оборачивались недоуменно. Дежурный адъютант оторвал голову от бумаг, хотел сказать, что генерал не принимает, но необычный вид офицера привел его в замешательство.
— Кто и откуда?
— Курьер… с Камчатки. Рапорт генералу от Завойко!
Адъютант поглядел на двери, не решаясь… Но тут двери открылись, и из кабинета вышел сам Николай Николаевич.
— Что такое? Откуда курьер?
Гаврилов, вытянувшись и отдав честь, доложил, кто он такой, и протянул генералу запечатанный в конверт рапорт.
— Полная победа, ваше превосходительство! — проговорил он хрипло. — Под Петропавловском…
— Что-о?! — у Муравьева ошалело округлились глаза. Стоял и улыбался. — Что-о?!
Не верилось. Ни за что не верилось. Мираж какой-то, сон, бред. Трясущимися руками надорвал конверт, вынул рапорт.
— Вот как! Эскадра? Шесть судов… пароход! — выкрикивал он, то глядя на Гаврилова, то поднося близко к глазам рапорт Завойко. — Атаки отбиты! На фрегатах замечены пробоины в корпусе, перебиты ванты. Взято английское знамя. Потери неприятеля… — Поглядел на Гаврилова, на адъютанта. — Нет, каково, а? Вот так Завойко! Ну, удружил, так удружил. Быть ему адмиралом! Быть! С семью батареями… там и полсотни орудий не наберется — отбил эскадру, а у ней двести тридцать орудий. Ну, молодцы! Ну, герои! Ай да петропавловцы! Уж так обрадовали, так обрадовали! Ну, братец… Впился глазами в Гаврилова. — Сам-то из боя?..
— Так точно, ваше превосходительство! Командир батареи на Сигнальном мысу… лейтенант Гаврилов.
— Ранен?
— Пустяки, ваше превосходительство! Царапнуло осколком.
— Как воевали? Как орудия?
— Орудия все сбиты. Команды держались до последнего. Неприятель поражен в штыковой атаке.
— Ну, братец… — генерал задыхался от переполнявших его чувств. — Поедешь… Отправлю тебя в Петербург с донесением. Пусть-ка там поглядят на моих петропавловцев! На молодцов! На героев! Лавровый венок вам!
Муравьев распорядился, чтобы без промедления город известили о победе под Петропавловском, велел во всех церквах и соборах отслужить благодарственный молебен с выносом икон.
Не прошло и недели после отъезда в Петербург лейтенанта Гаврилова, как новая радость у Муравьева. Военный министр известил его о том, что государь утвердил представление Невельского в контр-адмиралы, Казакевича — в капитаны первого ранга, Корсакова — в полковники.
Корсаков уехал в Петербург с докладом об амурском сплаве.
Письма его с дороги были скупые, отрывочные. Ну, с дороги — ладно. Писать не о чем и удобств нет для сочинительства. Но и после того как Карсаков приехал в Петербург, писанина его мало в чем изменилась. Муравьев, с жадностью ожидавший малейшей живой подробности из столицы о том, как там встречена весть о плавании по Амуру, сердился на своего любимца. Вечерами, после службы, не скрывая неудовольствия, спрашивал жену:
— Сделай дружбу, подскажи, почему он так жестоко скуп на слова и чуть ли не молчит? Прежде он, бывало, напишет строки партикулярные, которые мне куда как интересно читать, а теперь от него что ни письмо, то какой-то рапорт, будто нечего сказать о Петербурге и тамошней жизни.
Откуда же было знать генералу и генеральше, что любезный Мишенька после того как был принят военным министром, наследником-цесаревичем, великим князем и самим царем, после того как всем им понравился, у всех имел успех, на несколько дней загулял с офицерами-семеновцами на Васильевском острове, и ему просто было не до писем? Но вот загул прошел, и перед взором нетерпеливого Муравьева уже не скучнейший рапорт от полковника Карсакова, а вдохновенное послание, от чего у генерала легкое кружение в голове и на глаза навертывались слезы радости:
«Выхожу я из вагона, ваше превосходительство, и тут же встречаю фельдъегеря, который, видя мою длинную бороду и волосы неостриженные, спрашивает: «Вы курьер?» — «Курьер», — отвечаю. «Так сейчас же ехать к дежурному генералу».
А на мне, ваше превосходительство, извините… шинелишка дорожная, под ней изодранный почти дотла сюртук. «Дайте мне переодеться», — прошу я фельдъегеря. «Нет, не могу, не имею права. Как есть, в том и поедемте» — «А вещи мои?» — «Оставьте, — говорит, — у коменданта на вокзале, а уж сами извольте к генералу».