Рассказы и крохотки - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, но как в те времена умели любить!
Однако и многолетнего спора с Коганом тоже не выдержать: не могло же это всё-всё быть построено на вздоре – были же тут и действительно исторические и социальные обоснования?
А на лице отца, от месяца к месяцу, кажется, глаза занимали всё больше места и всё больше значили. Сколько глубины – и страдания – и мудрости собиралось в них! И тем отзывчивее обрывалось внутри – а не сметь назвать вслух: что ведь это он переходит? перешёл через какую-то грань? Лицо его изжелтело, исхудало до последнего, и серые усы потеряли упругость, повисли прилепкой.
И как он кашлял страшно, подолгу, разрывая грудь не себе только, но и жене, и дочери. Ощущение горя – дома, в квартире – теперь никогда не покидало, всегда было – тут. Но приходила в институт – а там закруживало своё. К отцу – Настенька с детства была ближе, чем к матери, любила ему всегда всё рассказывать; и сейчас – всё, что захватывало её вне дома и было так ново и так смятенно.
Он – слушал. Не удивлялся – а только смотрел, смотрел на неё своими укрупневшими глазами, через которые, от месяца к месяцу всё явней, проступала неизбежность утраты – вот было главное выражение.
Гладил её по голове (он всегда теперь был в постели, при высоких подушках). Иногда, из утекающей силы дыхания и голоса, отвечал, что всякое познание – длительно, непрямолинейно, – и это, к чему дочь пришла сейчас, тоже пройдёт, и что будет она ещё пересматривать и по-новому, и по-новому, – а глубинам нет дна в человеческой жизни.
С Шуриком всё сближались – и, как знойный летний ветер в Ростове, ни от чего и никого другого не несло на Настеньку таким горячим дыханием Эпохи, как от него! Как он её чувствовал, с какой жизненной силой передавал! Его уже печатали и в краевой газете «Молот», он не пропускал выступать на институтских и курсовых собраниях, митингах, опять же литературных диспутах – и охотно делился мыслями с товарищами на переменах, а с Настенькой и больше того, начав провожать её домой. (Он был из хорошей семьи, сын крупного адвоката, и не проявлял грубого хамства к девушкам, как становилось принято.)
Теперь он признавал, что напостовцы ошиблись, во время партдискуссии став на сторону Троцкого, – но они и признали ошибку, и исправились! И ещё прежде «Шахтинского дела» смело заявили: «Мы гордимся званием литературных чекистов и что враги называют нас доносчиками!» Сейчас он весь был в борьбе против полонщины, против воронщины, литературной группы Перевал, договорившейся до неославянофильства, до кулацкого гуманизма, до «любви к человеку вообще», «красота общечеловечна». Наконец-то секция литературы Коммунистической Академии присудила, что воронщину надо ликвидировать. Но враги множились: одновременно пошла борьба против переверзевщины. Эти – хотя и правильно понимали, что личность автора, его биография и его литературные предшественники не имеют никакого значения в его творчестве и что система образов вытекает из системы производства, но перегибали, что каждый автор – писатель лишь своего класса, и пролетарский не может описывать буржуа. А это – уже был левый уклон.
После проводов – целовались, на полутёмном – а то и при полной луне – Пушкинском бульваре, – шагах в двадцати наискосок от окна, за которым лежал и исходил в кашле отец.
Но Шурик настаивал, и всё властнее: в их отношениях – идти до конца.
Останавливала его, умоляла. Уступала в чём могла – но есть же предел!
Хотя и замужество – разве существовало теперь? Его как бы и не было. Кто соглашался – шёл в загс, а многие и не шли, сходились-расходились и без него.
А Шурик требовал: или – или! Тогда разрыв.
Была ранена его неумолимостью. Плакала у него на груди и просила повременить.
Нет!!
Но в этом она ещё не готова была уступить.
И в один из таких мучительных вечеров он круто и демонстративно с ней порвал.
И потом на занятиях – равнодушно сторонился.
Как ныло сердце!
Любила его, восхищалась им. А – не могла…
Долго ли бы страдала? и к чему бы дошло? – но тут стал кончаться отец.
Эти уже считанные недели, перед холодящим расставанием, когда последняя нить, соединяющая ваши сознания и смыслы, – ускользает из бережных пальцев и вы с мамой остаётесь тут, а он – уже навеки…
После похорон – мать была верующая, но в четвертьмиллионном городе не осталось ни одного храма, ни священника, да и опасно! – вот когда пустота до крайнего охвата. Мать сморщилась, ослабела, потеряла всякую живость. Так быстро сложилось, что Настенька ощутила себя как бы старше и ответственней. Мама была ей – никакое уже не руководство.
А Шурик – как отрезал, ни шагу к прежним отношениям, железный характер.
В конце зимы выпускников распределяли – и теперь уже сама Настенька держалась получить место в Ростове, никуда не ехать. И удалось.
Последнее лето, волнуясь перед встречей с сорока головками, какие к ней попадут, – много занималась в библиотеке: Литературная Энциклопедия (стала выходить теперь), и методический журнал ГлавСоцвоса РСФСР, и журналы с критическими статьями, – Настенька словно навёрстывала, что раньше узнавала от Шурика, – да это, правда, везде обильно печаталось, находи только время да пиши конспекты.
А Шурик – Шурик уехал навсегда в Москву, дали место в какой-то редакции.
В ту оставленную прекрасную и уже навек покинутую Москву…
Но – и легче, что уехал.
В библиотеку можно было ходить по узкому Николаевскому переулку, ныряющему через когдатошний тут овраг, – а можно рядом, через городской сад. Он был разнообразен: и прямая центральная аллея, не теряющая высоты, и, по оба бока её, спуски в скверы с цветниками, фонтанами, а на холмах – с одной стороны раковина, где летом давали безплатные симфонические концерты, с другой – летний же ресторан, где вечерами играл эстрадный оркестрик, бередящая музыка.
У Настеньки было широковатое лицо, да и фигура тоже нехороша, но замечательно блестели глаза, и улыбка такая, что разбирала сердца, это ей говорили, да она и сама знала.
Ещё в институтские годы бывали вечеринки с ребятами с других факультетов, – и если доставали патефонные пластинки – танцевали фокстроты и танго (хоть и осуждённые, там, общественностью, а уж танцы – это наше!). Сейчас – с одной, другой подругой, оставшимися в Ростове, вечерами ходили в городской сад; знакомые молодые люди «разбивали» подружьи пары, вели по тёмным аллейкам каждый свою. (Вот-вот станешь учительницей – уже так не погуляешь.) Но удивительно: все до единого проявляли безчуткую грубость, никто не понимал медлительности развития чувства, скорохватное пресловутое «без черёмухи» стало теперь приёмом всех, убеждённо говорилось, что любовь – это «буржуазные штучки». А в одной новой пьесе персонаж выражался и так: «Я нуждаюсь в женщине, и неужели ты не можешь по-товарищески, по-комсомольски оказать мне эту услугу?»
Нет, Шурик был – не такой.
Но то – всё кончено.
А время – неслось. («Время, вперёд!» – такой и роман появился.) Разворачивалась и гремела Пятилетка в Четыре года. Ещё в Пединституте внушали, что советская литература – а значит, и учителя – не должны отставать от требований Реконструктивного Периода. Как раз в тот месяц, когда Настя приближалась к своим первым урокам, РАПП опубликовал решения – о показе в литературе героев и о призыве ударников строек в литературу, чтоб они сами становились писателями и так бы искусство не отставало от требований класса. А ещё же возникло понятие: что литературой нашего времени может быть только газета или агитплакат, а вовсе уже не роман.
Ну, слишком стремительно, не хватало дыханья: как – не роман? а – куда же романы?
Тебе идти к детям, а рекомендация Соцвоса: использование басен Крылова в стенах советской школы представляет собой несомненную педагогическую опасность.
Анастасия Дмитриевна получила три параллельных пятых группы – двенадцатилетних, и классное руководство в пятой «а».
Её первый урок! – но и для ребят же первый: во вторую ступень перешли из малышей, гордость! Первого сентября был солнечный радостный день. Кто-то из родителей принёс в класс цветы. Была и Анастасия Дмитриевна в светлом чесучёвом платьи, и девочки в белых платьицах, и многие мальчики в белых рубашках. И от этих мордашек, и от этих сияющих глаз – прохватывало ликование: наконец-то сбылась её мечта и она может повторить путь Марии Феофановны… (А ещё: в нынешний огрублённый век – добиться, чтобы вот из этих мальчиков росли благородные мужчины, не такие, как сегодня.) Теперь – много, много уроков подряд переливать бы в их головы всё то, что хранила сама из великой доброй литературы.
Но как бы не так! – прорыва к тому пока не виделось: вся учебная программа была жёстко расписана -
Грохают краныУ котлована, —
а на любой урок мог прийти проверяющий инспектор районо. Начинать надо было – с достраиваемого тогда Турксиба, чтоб учили наизусть, как по пустыне поезда пошли