Гоголь в русской критике - Сборник Сборник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На чем основаны доказательства противников и почитателей Гоголя, что его произведения оскорбительны для русского имени? На том только, – и больше ни на чем, – что, читая их, каждый убедится, что в России нет порядочных людей. Мы вполне согласны, что точно найдется не мало людей, способных вывести из сочинений Гоголя такое оригинальное следствие; но где же нет таких простодушных читателей, которые далее буквального смысла книги ничего в ней не видят, и неужели по ним должно судить о всей русской публике, и только соображаясь с их ограниченностию должна действовать литература? Напротив, нам кажется, о них она всего менее должна заботиться. Есть люди, для которых литература и наука, просвещение и образование действительно только вредны, а не полезны, потому что сбивают их с последнего остатка здравого смысла, скупо уделенного им природою: неужели же для них уничтожить литературу и науку, просвещение и образование? Подобное предположение нелепо уже по одному тому, что такие люди находятся в решительном меньшинстве и что литература и наука оказывают благодетельное влияние не на одни избранные натуры, но на всю массу общества. Нам скажут, что не одни ограниченные люди видят в сочинениях Гоголя оскорбление русскому обществу. Положим, так; но мнение-то это, кому бы ни принадлежало оно, всегда будет ограниченным. Писатель выведет в повести пьяницу, а читатель скажет: можно ли так позорить Россию? будто в ней все одни пьяницы? Положим, этот читатель умный, даже очень умный человек; да следствие-то, которое он вывел из повести, нелепо. Нам скажут, что искусство обобщает частные явления и что оно уже не искусство, если представляет явления случайные. Правда; но ведь общество, и особливо народ, заключают в себе множество сторон, которые не только повесть, целая литература никогда не исчерпает. Критик «Москвитянина» особенно обиделся повестью «Деревня». «В ней (говорит он) собрано и ярко выставлено все, что можно было найти в нравах крестьян грубого, оскорбительного и жестокого. Но поражают не частности, а глубокая бесчувственность и совершенное отсутствие нравственного смысла в целом быту. Ни сострадания, ни раскаяния, ни стыда, ни страха, ни даже животной привязанности между единокровными, автор ничего не нашел в русской деревне. Может быть, вы подумаете, что она представляется ему в том состоянии первобытной дикости, которое, по мнению некоторых, предшествует пробуждению нравственного сознания и, следовательно, допускает развитие; но вы ошибаетесь; в сквернословии крестьян автор подслушал какую-то иронию над попранным чувством, признак не дикости, а растления; имена отца, матери, слова молитвы произносятся беспрестанно, но безотзывно; ими играют без содрогания; они как будто выдуманы для других людей, а не для жалкого племени, утратившего всякое подобие с человеком». У! как сильно! Только справедливо ли? Содержание повести «Деревня» состоит в том, что бедную загнанную сиротку, по проискам плута старосты, господа выдали замуж за негодяя, в дурную семью. Что же, критик «Москвитянина» думает, что в деревнях нет негодяев, нет дурных семейств? Или он думает, что изобразить негодяя или дурное семейство значит – доказать, что в русских деревнях все негодяи и дурные семейства? Надо согласиться, что наш критик очень щедр в раздаче другим разных дурных целей и намерений; но, к счастию, вовсе невпопад. В повести «Деревня» г. Григорович изобразил деревню именно в том виде, как это говорит критик «Москвитянина», хотя и не с тою целию, не с тою мыслию, которые он так великодушно ему приписывает. В нравах этой «Деревни» действительно только грубое и жестокое и нет даже «животной привязанности между единокровными». Но вот тот же самый г. Григорович, который написал «Деревню», предлагает читателям, в этой книжке «Современника», новую свою повесть («Антон Горемыка»), в которой на сцене опять деревня и которой герой – русский крестьянин, но уже вовсе не вроде мужа Акулины, а человек добрый, который, по-своему, нежно, человечески любит своего племянника, свою жену и обращается с ними по-человечески. Следует ли же из этого, что г. Григорович видит в русской деревне только дикость и зверство в семейных отношениях? Нет, из этого следует совсем другое, а именно то, что в одной повести он взял одну сторону деревни, а в другой другую. Вы сами сказали, что в первой повести он выставил все грубое, оскорбительное и жестокое, что можно было найти в нравах крестьян. Если это можно было найти, значит, это не выдумано, а взято с действительности, значит, это истина, а не клевета. Последней тут нельзя искать, после ваших собственных слов; ее скорее можно искать и найти в вашем усилии обвинить г. Григоровича в дурных целях и намерениях… Какое вы имеете право требовать от автора, чтобы он замечал и изображал не ту сторону действительности, которая сама мечется ему в глаза, которую он узнал, изучил, а ту, которая вас занимает? Вы вправе только требовать, чтобы он не выдумывал, был верен изображаемой им действительности; а все, что есть и бывает, принадлежит ему, равно как и выбор изо всего этого. В «Журнале министерства внутренних дел» есть следующее статистическое известие касательно смертности в России:
Кроме разницы в численности (погибших в драках), есть еще то различие между мужчинами, женщинами и детьми, что первые почти все погибли в обоюдных ссорах и побоищах, часто вследствие собственной же задорливости при слабосилии; из последних, женщины преимущественно были жертвами супружеских неудовольствий и исправительных или наставительных мер супругов, кроме немногих случаев, где и они пали, ратоборствуя, даже иногда с подобными же себе женщинами; а дети лишались жизни более всего от неумеренного наказания их, что называется чем попало, за шалости или проступки. Все эти случаи не составляют убийств преднамеренных и не могут быть не причтены к смертности от неосторожности. В Тверской губернии, например, один крестьянин, желая наказать жену за что-то, убил ударом руки бывшего у ней на груди ребенка; что это как не неосторожность? Весьма похожая на эту смерть постигла одного шестнадцатимесячного ребенка в Полтавской губернии; а в Курской случилось точь-в-точь подобное происшествие.
Такого рода официальное известие может быть до некоторой степени указателем нравов простого народа. Что случается часто или нередко, то не есть явление случайное, исключительное и может служить материалом для художественного произведения, но отнюдь не может быть принято за всеобщее явление, исключающее все противоположные, и служить позором обществу или народу. Так, например, всем известно, что, кроме России, нигде нет обыкновения париться в жаркой бане, следовательно, нигде же, кроме России, не может быть и примеров смерти от запаривания. Но следует ли скрывать такие факты из боязни какого-то нарекания на народ? Это случается в народе, но кто же скажет, что весь русский народ как дорвется до полка, так и запарится сейчас же? Крайняя степень всякого зла тем еще и выносима, что обрушивается всегда на меньшинстве, следовательно, если и может принадлежать тому или другому обществу, то никогда не может послужить обвинением всему обществу.
Но обратимся исключительно к критику «Москвитянина» и разберем его мнение о Гоголе и натуральной школе. «Гоголь (говорит он) первый дерзнул ввести изображение пошлого в область художества». Неправда. Литература наша началась не с Гоголя, а между тем именно началась попыткою ввести изображение пошлого в область художества. Вспомните Кантемира. С тех пор как мы заметили это выше, литература наша не оставляла вовсе этого направления. В нем блистательно отличился Фонвизин; оно отразилось во многих лучших созданиях Державина. Пушкин начал писать своего (не конченного, впрочем) «Арапа Петра Великого», когда еще имени Гоголя не появлялось в печати. При этом не мешает вспомнить не только «Графа Нулина», всего посвященного изображению пошлости, но «Евгения Онегина», в котором изображение пошлости играет не последнюю роль. Гоголь только пошел далее всех в том, что критик «Москвитянина» разумеет под выражением: изображение пошлости, и что, по нашему мнению, справедливее называть изображением действительности как она есть, во всей ее полноте и истине. В этом отношении Гоголь действительно стал так выше всех других писателей русских, обнаружил в своей манере столько самобытности и оригинальности, что стал основателем новой литературной школы, хотел ли он этого или нет – все равно. Но пойдем далее за нашим критиком.
На то нужен был его гений. В этот глухой, бесцветный мир, без грома и без потрясений, неподвижный и ровный, как бездонное болото, медленно и безвозвратно втягивающее в себя живое и свежее, в этот мир, высоко поэтический самым отсутствием всего идеального (?), он первый опустился как рудокоп, почуявший под землею еще нетронутую силу. С его стороны это было не одно счастливое внушение художественного инстинкта, но сознательный подвиг целой жизни, выражение личной потребности внутреннего очищения. Под изображением действительности, поразительно истинным, скрывалась душевная, скорбная исповедь. От этого произошла односторонность его последних произведений, которых, однако, нельзя назвать односторонними (!) именно потому, что вместе с содержанием художник передает свою мысль, свое побуждение (?!..) Оно так необходимо для полноты впечатления, так нераздельно с художественным достоинством его произведений, что литературный подвиг Гоголя только в этом смысле и мог совершиться (???…). Ни страсть к наблюдениям, ни благородное негодование на пороки и вообще никакое побуждение, как бы с виду оно ни было бескорыстно, но допускающее в душе художника чувство личного превосходства, не дало бы на него ни права, ни сил (??). Нужно было породниться душою с тою жизнию и с теми людьми, от которых отворачиваются с презрением, нужно было почувствовать в себе самом их слабости, пороки и пошлость, чтобы в них же почувствовать присутствие человеческого. Кто с этим не согласен или кто иначе понимает внутренний смысл произведений Гоголя, с тем мы не можем спорить – это один из тех вопросов, которые решаются без апелляции в глубине сознания.