Час волка на берегу Лаврентий Палыча - Игорь Боровиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы говорим ни о чем короткими полу фразами, мечемся с темы на тему, она жалуется на усталость, кого-то злобно ругает, сообщает мне, что завтра утром они все улетают в Лубанго, а на следующий день, едут оттуда на машинах в Мосамидеш.
А можно мне с вами? – робко спрашиваю я не Вику, а румяного дядю, – Я весь экипаж знаю. Сашка командир – мой приятель. Если не будет места в салоне, он меня в кокпите посадит. Я так уже много раз летал.
– Конечно, конечно, – великодушно соглашается дядя, – Нет проблем.
Вика молчит, но на её в миг одеревеневшем лице ясно читается, что моё присутствие ей не только не нужно, а просто – в тягость. А ведь всего только год прошел с того момента, когда я в Вешняках истерично, капризно клялся её бросить. Она же рыдала и пыталась мне объяснить, что стоит ей ждать меня ночами напролет, когда весь город спит, а я гуляю, пьянствую неизвестно где и с кем…
На следующее утро длиннущий кортеж черных Мерседесов и Вольво в сопровождении мотоциклистов трогается от резиденции рядом с президентским дворцом и под блеск мигалок, вой сирен мчится в аэропорт. А сзади я на расхлябанной бордовой "Бразилии" с подвязанным веревочкой капотом тоже пру, включив, как и мерседесы все четыре мигалки, чтобы видели: я вам не хер с бугра, а член терешковского кортежа. И так гудя и мигая, влетаем в аэропорт через служебные ТААГ-овские ворота и выезжаем прямо на летное поле. Паркую машину на стоянке и вижу, как Терешкова, Вика, толпа представительниц ангольских женщин вылезают из Мерседесов и направляются в зал особо важных персон. Их будут опять усаживать в кресла, что-то говорить, чем-то потчевать. Вика опять будет кому-то улыбаться, о чем-то с кем-то болтать, кто-то опять будет иметь на неё все права…
А я стою на летном поле рядом с пестро раскрашенным Як-40 с яркой эмблемой ангольской авиакомпании ТААГ и рассказываю нашему экипажу уже сто раз пересказанную "комическую" историю: Представляете, мужики, баба моя прилетела вместе с Терешковой, так та её ни на шаг от себя не отпускает. Меня же к ним и близко не подпускают. Ведь у них же протокол, а я кто?
Все мне сочувствуют, а старый собутыльник, командир, усатый красавец Сашка, растрогавшись, обещает, что на время полета сломает протокол и посадит нас рядом. Наконец, Валентина Владимировна,
Виктория и вся их черно-белая свита выходят из почетного зала и гуськом поднимаются по трапу в самолетный хвост. Я сверчок, свой шесток знающий, естественно, тащусь последним и, войдя в салон, вижу, что Вика уже спокойно восседает рядом с какой-то черной подругой из ОМА, а мулат стюард вежливо указывает мне на место слева около кабины, рядом со страшноватой на вид переводчицей делегации.
Подхожу, смущенно сажусь, прекрасно понимая всю мою лишность в этом протокольном салоне. Вдруг, сжалившаяся Терешкова зовет переводчицу и говорит ей:
– Софья Федоровна, пожалуйста, поменяйтесь местами с Викторией
Самвеловной!
Обе они поднимаются и Вика, вдруг, почему-то густо покраснев, садится рядом со мной. И, вот, я в Анголе, в Яке -40 между Луандой и
Лубанго сижу рядом с женщиной, с которой прожил целых десять лет.
– Вика, – говорю, – я всё понимаю. Да, у вас протокол, программы, ты на работе. Но, ведь, ты совсем ко мне не рвешься. Я для тебя словно чужой. Ты меня уже не любишь? У тебя кто-то есть?
– У меня есть друг, – отвечает она. Я не знаю, люблю ли его, но он, в отличие от тебя, меня действительно любит и всегда рядом.
– Кто он? – спрашиваю.
– Николай.
Тот самый Николай, московский международный чиновник, да к тому же сам непьющий спортсмен. Он вошел в её жизнь, когда меня там еще не было и в помине, весной 1967 года. В то время я заканчивал диплом, сдавал оставшиеся зачеты, скидывался по рублю, пил портвейн с друзьями по филфаку на гранитных спусках к Неве, а по ночам сидел дома на кухне в складном дачном кресле, положив ноги на довоенный сундук, зубрил последние науки, что-то читал, а наша крохотная квартирка сладко спала.
В комнате слева раскатисто громко храпел отец, посапывала мама, за дверью справа причмокивала во сне баба Дуся. Свернувшись в клубок, мурлыкала у меня в ногах старая, облезлая Муська. Я читал в своем единственно возможном "кабинете" возле водогрея и раковины, а бакинская девочка Вика в далекой таинственной Москве встречала весну с референтом Колькой, у которого именно тогда работала переводчицей с очередной делегацией французских "борцов за мир". У них была какая-то московская гостиница, мятая постель, свет настенного бра, бутылка шампанского и тонкие стаканы с матовым узором…
– Как ты думаешь, – спрашивает Вика, – могли бы мы выжить в жуткую прошлую зиму? Папа в гипсе со сломанной ногой, мама с гипертоническим кризом, а я возвращаюсь из Сенегала прямо в сорокапятиградусный мороз и тут же подхватываю страшнейшее воспаление придатков. Все по постелям, одна Машка на ходу. Как бы мы выжили? С работы приходили раз в две недели и вручали пару апельсинок, да цветы. А Колька появлялся каждый день и приносил нам всем еду. Всё самое свежее, с рынка! А когда мне надо было ходить в больницу на процедуры, кто бы меня водил, если не он? Ты не представляешь, что за зима была в Москве! Все трубы полопались, в квартире мороз, как на улице, на асфальте – сплошной каток! А, знаешь, что он мне сказал осенью, когда ты уехал, и мы с ним первый раз снова переспали? Он сказал: "Ты не ему со мной изменила, ты мне с ним все эти десять лет изменяла!"…
… За окном самолета – чужая красная земля, саванна, точечки баобабов, покрытые облаками горы, а рядом – чужая мне женщина, с которой я прожил десять лет. Она говорит жестокие, но совершенно справедливые слова, и мне нечего возразить. Остается лишь убедить себя, что всё кончилось идеально, так, как я мог только мечтать, что
Господь Бог и здесь обо мне позаботился, что не надо ничего рвать, резать по живому. Всё устроилось само собой, появился тот самый
Николай со своей обволакивающей любовью, Вика, когда-то моя Вика, с ним счастлива, а я, наконец, могу, не мучаясь угрызениями совести, осуществить давнишнюю мечту и зажить одному. Зачем противиться судьбе? "Ты не ему со мной изменила, ты мне с ним все эти десять лет изменяла!" А, может, он прав? Может, вот эта сидящая рядом худая и усталая женщина – действительно его судьба, в которую я, непрошеный, влез на целых десять лет?
… Отчего же мне сейчас так тоскливо и больно? Ведь, ты же этого столько лет хотел, мать твою, Жорж Дандэн! Почему я сижу вдруг переполненный грудой свалившихся на меня воспоминаний обо всех моментах нашей недавней близости? Зачем обсасываю каждую застрявшую в мозгу подробность наших авто путешествий, ночлегов по обочинам, стаканов и бутылок, разрезанных ломтиков огурцов и помидоров на капоте нашего Жигулёнка? Отчего мне совсем не хочется думать, что и тогда, в редкие минуты покоя и взаимной радости, мне всё время хотелось куда-то от неё сбегать на сторону, смыться на денек другой с друзьями, как когда-то из дома родителей, поддать, весело погулять, потискать иное, не её женское тело, потереться об него, вдоволь натрахаться и наговориться. Почему-то, вдруг, помню только разрывающую душу нежность, желание её и только её, с которым я каждый раз возвращался домой после очередного зигзага. И совсем не вспоминаются те, столь частые в прошлом моменты, когда она казалась мне почти что обузой…
… Самолет садится в аэропорту Лубанго. Знакомый полукруг коричнево-зеленых гор. Наверху, вдали виднеется белый крестик распятого Кришту-Рей – Царя Иисуса, а в иллюминаторе – пёстрая толпа встречающих: пионеры в ярких галстуках, женщины в пестрых национальных платьях, военные в опереточной парадной форме. На полтора часа раскрепостившаяся Вика, привычно, словно вязаную шапочку, надевает на себя маску ответственного товарища и, тут же обо мне позабыв, автоматически пристраивается к выходящей из Яка протокольной процессии. Я тоже выхожу, естественно последним, вместе с экипажем, чтобы, не дай Бог, не попасть под букет цветов какого-нибудь энтузиаста женских космических полётов. Высматриваю в толпе знакомые лица медиков, нахожу, жму руки и пересказываю комическую историю про Терешкову, жену и протокол. Народ умиляется, меня обнимают, гарантируют прибежище и ночлег.
Терешкова и ее свита садятся в глубокие черные машины, а я пристраиваюсь в столь мне знакомую санитарную Волгу Заура, старшего группы лубанговских врачей. Мчимся с ним из аэропорта в город, а я советую Зауру включить все четыре мигалки, чтобы сразу всем дать понять, что мы тоже – свита, а не кто-нибудь "с бугра". Приезжаем в город и надолго застреваем в центре перед бывшей колониальной резиденцией генерал-губернатора, куда нас, естественно, не пустят.
Вся свита – там внутри отдыхает перед митингом, а мы ждем, как на стадионе, их выхода. В небе над нами с грохотом сигают туда сюда кубинские МИГи, а я стою, похмельно тоскую, вспоминаю свои прошлые приезды в Лубанго и вечера, проведенные за распитием настоящей грузинской чачи на веранде Заура. Однажды точно так же низко каждые десять минут проносились те же самые МИГи со столь жутчайшим ревом, что дом ходил ходуном. Наконец, в какой-то момент, Заур не выдержал и, подняв кверху руки, закричал в небо: "Чатлах! Дедас траки могет хан!" А мне пояснил: Кубинцы, панымаешь?