Слово и дело. Книга 2. «Мои любезные конфиденты» - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако вся эта грязь обильно покрывалась алмазами, яхонтами, рубинами, бирюзою, сапфирами; все неустройство жизни русской застилали при дворе парчой хрустящей, шелками и муаром, поверх драгоценностей дивно сверкали сибирские меха…
А надо всем этим показным величием, всем повелевая, всех устрашая, господствовал владыка истинный — кнут!
* * *Кнут на Руси — издавна предмет государственный, в законности он — показатель вины наиглавнейший…
Молодых палачей брали на выучку палачи старые:
— Слушь! Поначалу ты кнут между двумя кирпичами прокатай. Затем дегтем его промасли. На улицу с кнутом выбеги и как следует в пыли дорожной его обваляй.
Концы треххвостки завей барашком. В молоке стельной коровы кнут размочи. На солнце высуши. Тогда концы, на ветерке усохнув, станут — что когти звериные… Осознал?
— Благодарю за науку… осознал. В самый это раз!
Учеба палаческая трудная. Мастерство пытошное немало секретов имеет. Сначала учатся без участия человека. Возьмут курицу, на лапах ее следки намелят и по избе курицу гулять пустят. Курица наследит мелом — каждый шаг в три черточки. Палач должен так ударить об пол, чтобы тройное охвостье плетки его легло точно в тройной следок курицы.
— Собери все следки на плеть! — учат старые палачи, и ученик, взмыленный от усердия, достигает такого опыта, что после ударов его плети пол в избе становится чистым…
Тогда старый палач ухмыльнется и велит ученику поймать муху. А мухе пойманной крылья обрывают. И кладут ее на лавку, по которой она, уже бескрылая, очумело ползает зигзагами скорыми.
— Стебай муху вмах, но так, чтобы жива осталась!
Это трудно. Ударить по мухе надо вроде бы очень сильно. А на самом деле удар обязан быть нежен, как дуновение ветерка. Чтобы муха, жива и невредима, дальше по лавке ползала. Когда и это совершенство достигнуто, старый палач говорит молодому:
— А ныне задача тебе самая простецкая. Вот кладу перед тобой доску, и ты ее с единого удара переломи пополам.
И доска с треском ломается (так учатся ломать человеку кнутом позвоночник). Есть еще тайны в мастерстве этом. Можно так выстебать жертву, что весь эшафот кровью зальет, а сама жертва — хоть бы что: встанет из-под кнута и возликует. Это удары легкие, только кожу трогающие. А можно и столь усердно бить, что мясо со спины кусками полетит от эшафота в толпу зрителей, а через рваное тело будут розово просвечивать кости людские.
Велика та наука кнутобойская — древнейшая на Руси!
Палачи даже спят, с кнутом не расставаясь. Ибо они суеверны, а колдуны способны кнут их заворожить, чтобы он потерял свою страшную силу. Мудрые старики на Руси знают: если кнут всю ночь подряд парить на печи в отрубях пшеничных, тогда он становится шелковым. Но палачи спят чутко — у них кнута не скрадешь!
И твердо стоят они на эшафотах империи Российской, красуясь рубахами алыми, пошитыми для них из казны царской. По давней традиции палачи не держат кнут в руке, а зажимают его между ног. Вот уже ведут к ним преступника. Кнут выдвигается между ног все дальше и дальше, подталкиваемый рукою палача сзади… Преступник возведен на эшафот и разложен.
Взмах! Только ахнул народ в ужасе…
И видно, как разомкнулись в полете хвосты кнута. Удар стремителен, как молнии, и в мгновение ока все три хвоста собрались воедино — в морковку. Следует выкрик:
— Берегись — ожгу!
Так начинается истязание.
Государство кнутом начинает доказывать людям, что человек постоянно не прав, а власть неизменно права будет…
Кнуты же, которые ныне в музеях хранятся, давно уже не страшны. За два столетия усохли они, превратились в мумии — это не кнуты, а жалкие хлястики.
Таким кнутом даже кошки не высечь.
Глава 2
Андрей Федорович Хрущев недавно в столицу из Сибири приехал, где он по горным делам при Татищеве состоял. Рода он был старинного, искусству инженерному учился в Голландии, был офицером флота, а в Сибири за рудными плавильнями наблюдал… Человек знающий! Приехал в Петербург, овдовев, с четырьмя малыми детишками на руках. Кабинет-министр встретил знакомца душевно, на дому его побывал; сам вдовец, Волынский по себе знал, как тяжело детишек малых тянуть без матери. За сиротами приглядывала сестра Хрущова — Марфа Федоровна, девица-перестарок, баба добрая. А над крыльцом дома хрущевского висел родовой герб «Саламандра» («свиреп зверок с простертыми крылилми, во огне бо живет несгораема Саламандра»).
— Может, и сгорю, — говорил Хрущев Волынскому. — Покуда Нюта моя жива была, я собою дорожился. А теперь ради дел высших готов и пострадать… Вижу! — говорил Хрущов. — Всю злость времени нашего вижу. Не по себе, так по другим чую… Шатает Россию, будто пьяную. То хмель дурной — кровавый! Быть бедам еще, но уже бесстрашен я к ним… Саламандра сама во огонь кидается!
Были они дальними свойственниками по Нарышкиным, и оттого приязнь дружбы родством умножалась. Волынский в доме конфидента много книг видел… французские, немецкие, голландские.
— Счастлив ты, — позавидовал он Хрущеву, — что языки иные ведаешь. А я вот только по-русски читать способен. По секрету скажу, что ныне я занят писанием «Генерального проекта» о благоустройстве русском… О благе народа есть ли что давнее у тебя?
Хрущов стал перед ним сундуки открывать, а там — полно бумаг старинных.
Немало там летописей и прадедовских хроник.
— Но есть одна книга, — сообщил, — которой днем с огнем не сыщешь. А знать бы ее тебе, Петрович, надобно… Не ты первый герой на Руси, который проекты разные пишет!
Посадил он Волынского в свои санки, повез прогуливать. Лошади бодро молотили копытами в наезженный наст. Через заброшенный сад Итальянский завернули к арсеналам части Литейной, от цехов пронесло жаром — там пушки отливали. Лошади вывернули санки на Выборгекую сторону — к госпиталям воинским. Ехали дальше, а бубенцы названивали к стуже морозной. Красное солнце медленно оплывало над затихшими к вечеру окраинами.
— Федорыч, куда везешь меня? Не повернуть ли нам?
— Повернуть всегда успеем… Ты погоди, — отвечал Хрущов.
Слева, на берегу Малой Невки, остался заводик сахарный. Завиднелось и Волчье поле, что тянулось аж до самой чухонской деревушки Охты; оттого оно Волчье, что при Петре I тут строителей Петербурга неглубоко закапывали; волки это пронюхали и ходили сюда стаями кормиться покойниками безродными… Выборгская сторона для человека вообще опасна: вкусив человечины, волки и на живых тут кидаются. Не доезжая до слободы батальона Синявина, Хрущов велел кучеру остановиться. Здесь под снегом одиноко стыл небогатый храм Сампсона-странноприимца.
— На што ты завез меня в эку глушь?
— Молчи, Петрович, сейчас все узнаешь…
Церковка затихла, пустынная. Вокруг безмолвие, только от слободы казарменной побрехивали псы. Возле ограды стоял крест, уже надломленный ветрами, из-под снега торчала одна его верхушка.
— Это здесь, — сказал Хрущов, начав молиться. — Покоится тут Иван Посошков, а по батюшке — Тихоныч… Молись и ты за претерпения его немалые!
Рука Волынского, поднятая ко лбу, вдруг замерла:
— Посошков… А кто он такой?
— Мужик из Новгорода. Торговал на Москве кожами.
— Так зачем мне за помин души его маливаться?
— Молись крепче, Петрович, ибо Иван Тихоныч крепкий был россиянин. Правды всенародной желатель, начертал он от разума большую книжищу, «О скудости и богатстве» названную.
— Впервые слышу о книге такой.
— То-то! — сказал Хрущов. — И вся Россия не знает. Вот ты сейчас генеральное рассуждение сочиняешь о реформах системы нашей. А Посошков-то раньше тебя постиг, что экономика есть главнейшая вещь в государстве. Хотел он древнюю не правду Руси искоренить… Вот и лежит под нами, не правдою сам побежденный!
Волынский снег на могиле разгреб, приник к кресту:
— А недавно умер… Что же с ним приключилось?
— Не умер, а замучен в темницах Тайной канцелярии. Ты проекты, конечно, пописывай, но вокруг поглядывай: как бы не пропасть…
Дал он прочесть Волынскому книгу «О скудости и богатстве», кем-то от руки тайно переписанную. Посошков смело бросал упрек царю Петру I за то, что не дал тот народу четкого закона, а завалил Россию пудами своих указов, которые и так и эдак прочесть можно. Пораженный, думал над книгою: «Не за то ли и судили Посошкова, что он государей поучать стал? Но вот странно мне: ведь об этом же и я хочу в Кабинете толковать — закон един для всех, вот такой нужен…» И еще увлекло министра одно мнение Посошкова: как бы ни был умен и деятелен царь, все равно монархия по природе своей малоспособна для управления государством — в работе государственной необходимы все сословия, даже хлебопашцы!