Мэри Бартон - Элизабет Гаскелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В тюрьме он сидит, вот где, – медленно, отчетливо произнося каждое слово, сказала мать. Говоря это, она не спускала глаз с гостьи, словно хотела проверить глубину причиняемой ею боли. – Сидит и дожидается суда за убийство молодого мистера Карсона.
Мэри не произнесла ни звука, но лицо ее побелело как полотно, глаза расширились и смотрели дико, ноги задрожали, и она инстинктивно протянула руку, ища опоры.
– А ты знала этого мистера Карсона? – безжалостно продолжала старуха. – Говорят, что знала, и даже очень хорошо. И что из-за тебя мой ненаглядный сын его застрелил. Только он не убивал его. Я знаю, что не убивал. Его могут повесить, но мать его до своего последнего вздоха будет твердить, что он невиновен.
Она умолкла – больше от усталости, чем от недостатка слов. Тогда заговорила Мэри, но таким изменившимся, глухим голосом, что старуха даже вздрогнула. Казалось, в комнате появился кто-то третий – так хрипло и неестественно звучал голос Мэри.
– Что… что вы сказали? Я не поняла вас. Что сделал Джем? Объясните мне, пожалуйста.
– Я не говорила, что он это сделал. Я сказала, что он этого не делал. Ну и что с того, что кто-то слышал, как они ссорились, или что его пистолет нашли подле тела. Мой Джем никогда не станет убивать человека, как бы ни вскружила ему голову девчонка. Мой Джем – такой добрый, он был благословением дома, в котором родился! – Слезы обожгли глаза матери при воспоминании о тех днях, когда она качала в колыбели своего первенца; события его жизни быстро промелькнули в ее памяти, перед нею снова со всею ясностью встало настоящее, и, видно, досадуя на себя за мягкость, проявленную в присутствии Далилы, [97] очаровавшей ее сына, чтобы погубить его, она продолжала уже более резким тоном: – Сколько раз я говорила ему, чтобы он перестал думать о тебе, но он не хотел меня слушать. А ведь ты, дрянь этакая, недостойна стирать пыль с его сапог! Вертихвостка ты, потаскушка, вот ты кто! Какое счастье, что твоя мать, бедняжка, не знает, что из тебя получилось!
– Мама, ах, мамочка! – воскликнула Мэри, словно прося умершую о помощи. – Но я была недостойна его! Я знаю, что недостойна, – добавила она с трогательным смирением.
В эту минуту в сердце ее похоронным звоном зазвучали зловещие слова, пророчески сказанные им во время их последнего свидания: «Может, Мэри, я стану пьяницей, может, вором, может, убийцей. Но запомни: когда все будут плохо отзываться обо мне, ты не смей меня осуждать, потому что я стану таким из-за твоего жестокосердия».
Нет, она не осуждала его, хотя и не сомневалась в его вине: она чувствовала, что ее тоже ревность могла бы толкнуть на самый безумный поступок, а разве мало дала она ему оснований для ревности, – она, жалкое существо, виновница всех бед! Говори, несчастная мать! Оскорбляй ее, как хочешь! Дух Мэри был сломлен: ей казалось, что она заслужила все эти горькие упреки.
Однако смирение Мэри, ее последние, полные самоуничижения слова тронули сердце миссис Уилсон, несмотря на всю испытываемую ею боль. Она посмотрела на мертвенно-бледную девушку, увидела печальные, исполненные безутешного горя глаза и невольно смягчилась.
– Вот видишь, Мэри, к чему приводит легкомыслие. По твоей вине Джем попал теперь под подозрение, а ведь он невинен, как дитя в утробе матери. С тебя и весь спрос будет, если его повесят. Тогда и моя смерть падет на твою голову!
Как бы ни были резки сами по себе эти слова, миссис Уилсон произнесла их гораздо более мягким тоном, чем прежде. Но мысль о том, что Джема могут повесить, что он может умереть, поразила Мэри, и она закрыла глаза похудевшими руками, словно загораживая их от страшного зрелища.
Она пробормотала что-то, но хотя произнесла это тихо, словно от горя у нее перехватило голос, Джейн Уилсон все же разобрала слова.
– У меня сейчас разорвется сердце, – еле слышно бормотала она. – Разорвется сердце.
– Чепуха! – заметила миссис Уилсон. – Не говори глупости. Уж у меня-то сердце давно должно было бы разорваться, да вот, видишь, пока держусь. Ах, боже мой, боже мой! – вдруг воскликнула она, вспомнив, какая опасность грозит ее сыну. – Ну, что я говорю? Да разве я выдержу, если тебя не станет, Джем? Хоть я уверена в твоей невиновности так же твердо, как я стою сейчас на ногах, но если тебя повесят, сынок, я тут же умру!
И она громко зарыдала при мысли о том, какая страшная участь ждет ее дитя. И чем дальше, тем громче становились ее рыдания.
Первой опомнилась Мэри.
– Позвольте мне побыть с вами хотя бы до тех пор, пока мы не узнаем, чем все это кончится. Миссис Уилсон, милая, можно мне остаться?
Чем упорнее и резче отказывала ей миссис Уилсон, тем горячее упрашивала ее Мэри.
– Позвольте мне побыть с вами! – молила она.
Все желания ее потрясенной души, во всяком случае в эту минуту, сосредоточились на том, чтобы не расставаться с этой женщиной, которая любила того же, кого любила она, и чье горе не уступало ее собственному.
Но нет. Миссис Уилсон была неумолима.
– Может, я слишком круто обошлась с тобой, Мэри, это так. Но пока что не могу я видеть тебя. Сразу вспоминаю, что напасть эта свалилась на нас из-за твоего легкомыслия. Я посижу с Элис, и, может, миссис Дейвенпорт зайдет мне немножко помочь. А тебя я сейчас не могу видеть. До свидания. Завтра, может, это пройдет, а сейчас до свидания.
И Мэри покинула дом, который был его домом, где его любили и оплакивали, и вышла на шумную, мрачную, многолюдную улицу, где газетчики за полпенни продавали специальные выпуски, в которых подробно описывалось кровавое убийство, следственный суд, был помещен портрет зверя – предполагаемого убийцы – Джеймса Уилсона.
Но Мэри не слышала криков газетчиков – она не обращала на них внимания. Она брела, спотыкаясь, словно во сне. Понурившись, нетвердым шагом она инстинктивно шла кратчайшим путем к дому, о котором думала сейчас лишь как о четырех стенах, где можно будет укрыться от зорких глаз злобного мира и дать волю своему горю, но где ее не ждут ни ласка, ни любовь, ни слезы сочувствия.
Когда Мэри уже почти достигла своего дома, чье-то легкое прикосновение заставило ее остановиться, и, поспешно обернувшись, она увидела мальчика-итальянца с ящиком в руках, в котором бегала белая мышь или какая-то другая зверушка. Заходящее солнце окрашивало легким румянцем лицо мальчика, которое в противном случае, несмотря на смуглую кожу, показалось бы совсем бледным, а на длинных загнутых ресницах блестели слезинки. Он умоляюще поглядел на девушку и певучим нежным голоском, на ломаном английском языке, произнес:
– Голодный! Очень голодный!