Великий раскол - Даниил Мордовцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Потому, великий государь, что ты силою велишь делать то, что сам находишь хорошим. А человеческое сердце так сотворено, что когда господь сказал первому человеку: «Не вкуси от плода сего древа», — он от него-то и вкусил паче. Запрещенный плод всегда сладок. А пускай сами они полюбят твое хорошее, и они с радостью примут его. А прикажешь — не послушаются, умрут, а не послушаются, зане бог дал человеку свободную волю. Уверь его, и он послушает тебя, а ни огня, ни меча не послушает. И чем ты более будешь гнать их, мучить и казнить, тем скорее они будут нарождаться, як те мифологийные драконовы зубы. А престань их гнать, и они сами придут к тебе. Дабы пояснить твоему царскому пресветлому величеству сие примером, я укажу тебе на мою милую родину, на Украйну-неньку, как у нас оную именуют. Доколе польское королевство не подвергало гонению нашу христианскую веру, дотоле украинские люди были вернейшими слугами польского королевства. Егда же они попустили гонение на веру, как Малороссия свергла с себя польское владычество и подклонилась под твою державную и милостивую руку. А повели ты украинскому народу креститься двоеперстием либо воспрети говорить малороссийскою речью, чтобы говорили московскою, и ее всемогущий бог свидетель, что Малая Россия отложится от московского государства, и будут последние горше первых…
Царь глубоко задумался над этими, как ему казалось, пророческими словами, и они долго не выходили у него из головы. Но когда он стал советоваться с своими боярами и митрополитами, то благие слова Симеона Полоцкого тотчас же вылетели из памяти. Попы и бояре затвердили ему: «Строптивого накажи», и безвольный царь опять пошел по пути наказаний.
В Боровск был отправлен Иоаким, архимандрит чудовский, уже известный нам «увещатель» строптивых. Он должен был воспользоваться постигшим Морозову несчастьем, смертью сестры. Она поражена, убита горем, она, наконец, истомлена и телом, и духом. На нее могут теперь подействовать увещания, проникнуть в ее истомившуюся душу, как благодатный дождь в разрыхленную засухами землю; осиротелая овца услышит и послушается гласа пастыря своего…
Так думали в Москве. Горда и непреклонна была боярыня в своей боярской обстановке, когда вся Москва на нее взирала и дивилась ей: было из чего набраться «жестоковыйности». Теперь не то: было когда и отчего одуматься и смириться.
Приехав в Боровск, Иоаким отправился в тюрьму в сопровождении Кузмищева. Когда дверь отворилась и подьячий вошел со свечой, Морозова поднялась было с соломы, на которой лежала: смерть сестры сломила и ее, она сама теперь стала недомогать, часто лежала, с трудом творила положенное число метаний и, поклонившись в землю, иногда не в состоянии была сама подняться на ноги, и тогда поднимала ее Акинфеюшка. Поднявшись при входе Кузмищева, она увидала, что за ним идет Иоаким с крестом в руке. Она тотчас же снова опустилась на солому, бросив на архимандрита понятный ему взгляд: что-де перед тобой и перед твоим крестом я стоять не буду.
Это несколько смутило Иоакима.
— Дочь моя… — начал он было.
— Ты мне не отец, и я тебе не дочь, — резко перебила Морозова, — али тем только отец, что в застенке на дыбу меня подымал?
— Не я подымал, подымала тебя твоя грубость великому государю, — возразил Иоаким.
— Так ты и ноне от него?
— От него.
— Знаю… Не он послал тебя ко мне, а вы, отъяв у него зрение и разум, прислали ко мне послом его безумие и слепоту.
— А ты по-прежнему грубно отвещаешь послу государеву.
— Я последую угодникам: они грубнее того отвещевали послам Диоклетиана… И ты от Диоклетиана.
Кузмищев глянул на Иоакима, как бы говоря: «Один с ней разговор, на костре». Архимандрит, однако, надеялся подействовать на непреклонную ласкою и обещаниями. Он так и начал говорить:
— Послушай, боярыня: великий государь, помня честь и заслугу дядьки своего Бориса Морозова и мужа твоего службу, хощет возвести тебя на такову степень чести, каковой у тебя и в уме не бывало.
— Невелика его честь, коли я променяла ее на сей вертеп, — указала упрямица на мрачные стены подземелья.
— Твоя была воля, боярыня.
— Не моя, а господова.
— Господь и меня послал ноне к тебе: покорися царю воздай кесарево кесареви…
— О, сатана! — страстно воскликнула Морозова, всплеснув руками. — Припомяни те же словеса евангелия, ими же ты, яко собака, на Христа лаешь. Помнишь ли ты, чернец, когда Христос постился в пустыне и приступи к нему диавол, и ят его в Иерусалим, и постави его на крыле церковном, и рече ему: «Аще сын еси божий, верзися отсюда долу: писано бо есть, яко ангелом своим заповесть о тебе сохранити тя, и на руках возьмут тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою…» Слышишь, чернец? Диавол заговорил от писания! Диавол сказал Христу: «Писано бо есть»… О, фарисей! И ты говоришь от писания о кесаре!
— Я говорю о великом государе, — заторопился смущенный архимандрит. — Он обещает тебе великую милость и честь велию, если ты…
Морозова перебила его, вскочив в нетерпении с соломы и опять опускаясь наземь.
— О, чернец! — сказала она с горькою усмешкою. — Зачем ты идешь вслед диавола? Припомяни тоже божественное слово: «И возвед его диавол на гору высоку, показа ему вся царствия вселенныя в черте времянне, и рече ему диавол: «Тебе дам власть сию всю и славу их, яко мне предана есть и ему же аще хощу, дам ю: ты убо аизе преклонишися предо мною, будуть тебе вся…»
Кузмищев удивленно качал головой. «Ну, баба! — думалось ему. — Любого попа за пояс заткнет». Иоаким краснел со стыда и досады.
— Так поди к царю, — продолжала Морозова уже совсем спокойно, — раскрой перед его омрачненными очами евангелие от Луки, главу четвертую и прочти ему от стиха первого даже до стиха четырнадцатого.
— Аминь! — громко сказала все время молчавшая Акинфеюшка.
— Скажи царю, — продолжала Морозова, — у меня здесь, в темнице, есть такое великое сокровище, каково царю не купить за все богатства. — И она указала на маленький земляной холмик, высившийся в одном углу подземелья: то была могилка ее сестры. — Я хочу лечь рядом с нею, — заключила она свои слова.
— Так это твои последния слова? — с досадою спросил архимандрит.
— Нет, не последние. Еще скажи царю: пускай он готовится отвечать пред господом на страшном суде, когда обыдет его сонм казненных им невинно и каждый возопиет: «Отдай мне язык мой, что ты у меня урезал», другой: «Собери кости мои и пепел от костей моих, и власы от головы моей, собери на месте костра, где ты сжег меня и пепел мой ветрам и дождям отдал…» Пусть готовит ответы всем удавленным, обезглавленным, утопленным по его повелению. Пускай и мне готовит свой ответ за моего сына и за сестру мою… А теперь иди и такожде готовься сам к ответу на суде бога вселенского.
Силы оставили ее, и она без чувств упала на солому…
— Ну, баба! — бормотал Кузмищев, выходя с архимандритом из подземелья. — Сущий Стенька Разин.
ГлаваXXI. Смерть Морозовой
«Сущий Стенька Разин», однако, всего только одним месяцем и тремя неделями пережил свою сестру. Со смерти Урусовой Морозова таяла с каждым днем. Она уже почти не вставала и на молитву: за нее молилась Акинфеюшка. Слух больной так обострился, что она, лежа на соломе, большею частью с закрытыми глазами, потому что все равно ничего не видно было в кромешной тьме подземелья, своим чутким слухом прислушивалась, как молилась ее «свечечка перед господом», как она называла теперь Акинфеюшку, и считала ее поклоны.
— Сто да полтораста, полтретьяста, — раздавался иногда ее слабый голос. — Передохни малость, моя свечечка воскояровая.
Но Акинфеюшка не хотела передохнуть, и опять слышался слабый шелест соломы, на которую падали колени молящейся. А Морозова лежала с закрытыми глазами, слушала этот шелест соломы, тяжелое дыхание и иногда слабый хруст уставших членов и шевелила губами.
— Четыреста девяносто девять, пятьсот!.. Будет, свечечка!
Акинфеюшка переставала молиться и садилась около больной. Руки и той и другой взаимно тянулись к лицам и взаимно осязали их: руки заменили им глаза во мраке.
— Устала ты, свечечка, притомилась: вон лоб и виски мокры.
— Ничего, сестрица: я молиться горазда, здорова… А вон ты-то, вижу, таешь…
— Так-ту, свечечка, легче будет к богу лететь, дымком кадильным…
— О-ох! А я-то с кем буду?
— Не тужи, свечечка, я к тебе стану пташкой прилетывать…
В это время мысли больной почти исключительно витали в прошедшем, и она как бы думала вслух.
— А небо-то, небушко голубое пологом над тобою раскинулось, и конца-края ему нету и не бывало… А я лежу, младая девынька, в траве, руки под голову заложила, лежу и думаю, глядучи на небо. А по небу лентою тянутся гуси, на теплые воды летят, высоко-высоко над землею, и я слышу говор их меж собою… И сама, кажись, я лечу с ними на теплые воды, в неведомые земли, к морям синим, и подо мною грады и веси, реки и озера «вся царствия вселенныя в черте времянне»… А надо мною пчелки летают-жужжат, козявочки махоньки… И слышно мне, как в отъезжем поле собаки лают, это батюшка с охотою тешится… И как же любил меня батюшка! Я была ево дроченое дите, холеное, ветру, кажись, не давал он на меня дохнуть… А как я ево любила! Да и не диво: я матушки не запомню… Да, свечечка, то было мое райское житие, когда мы с батюшкой в вотчинах ево жили… Там мой рай и кончился… Там и княжича я спознала, жениха свово, что на Литве сложил свою кудрявую головушку…