Том 5. Тихий Дон. Книга четвертая - Михаил Шолохов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Целыми днями он лежал в горнице, во двор выходил только по ночам. Все это было похоже на тюрьму. Григорий изнывал от тоски, от гнетущего безделья. Его неудержимо тянуло домой — к детям, к Аксинье. Часто во время бессонных ночей он надевал шинель, с твердым решением идти в Татарский — и всякий раз, пораздумав, раздевался, со стоном падал на кровать вниз лицом. Под конец так жить стало невмоготу. Хозяин, доводившийся Аксинье двоюродным дядей, сочувствовал Григорию, но и он не мог держать у себя такого постояльца бесконечно. Однажды Григорий, после ужина пробравшись в свою комнату, услышал разговор. Тонким от ненависти голосом хозяйка спрашивала:
— Когда же это кончится?
— Что? Об чем ты гутаришь? — баском отвечал ей хозяин.
— Когда ты этого дурноеда сбудешь с рук?
— Молчи!
— Не буду молчать! У самих хлеба осталось — кот наплакал, а ты его, черта горбатого, содержишь, кормишь каждый день. До каких пор это будет, я у тебя спрашиваю? А ежели Совет дознается? С нас головы посымают, детей осиротят!
— Молчи, Авдотья!
— Не буду молчать! У нас дети! У нас хлеба осталось не более двадцати пудов, а ты прикормил в доме этого дармоеда! Кто он тебе доводится? Родный брат? Сват? Кум? Он тебе и близко не родня! Он тебе — двоюродный кисель на троюродной воде, а ты его содержишь, кормишь, поишь. У-у, черт лысый! Молчи, не гавкай, а то завтра сама пойду в Совет и заявлю, какой цветок у тебя в доме кохается!
На другой день хозяин вошел к Григорию в комнату, — глядя на половицы, сказал:
— Григорий Пантелевич! Как хочешь суди, а больше тебе жить у меня нельзя… Я тебя уважаю и родителя твоего покойного знал и уважал, но зараз мне тяжело содерживать тебя нахлебником… Да и опасаюсь, как бы власть не дозналась про тебя. Иди куда хочешь. У меня семья. Голову из-за тебя мне закладывать неохота. Прости, ради Христа, но ты нас избавь…
— Хорошо, — коротко сказал Григорий. — Спасибо за хлеб-соль, за приют. Спасибо за все. Я сам вижу, что в тягость тебе, но куда же мне деваться? Все ходы у меня закрыты.
— Куда знаешь.
— Ладно. Нынче уйду. Спасибо тебе, Артамон Васильевич, за все.
— Не стоит, не благодари.
— Я твою доброту не забуду. Может, и я тебе чем-нибудь когда-нибудь сгожусь.
Растроганный хозяин хлопнул Григория по плечу.
— Об чем там толковать! По мне ты хотя бы ишо два месяца жил, да баба не велит, ругается кажин день, проклятая! Я казак, и ты казак, Григорий Пантелевич; мы с тобой обое против советской власти, и я тебе пособлю: ступай нынче на хутор Ягодный, там мой сват живет, он тебя примет. Скажи ему моим словом: Артамон велит принять тебя, как родного сына, кормить и содерживать, пока силов хватит. А там мы с ним сочтемся. Но ты только уходи от меня нынче же. Мне больше тебя держать нельзя, тут-таки баба одолевает, а тут опасаюсь, как бы Совет не прознал… Пожил, Григорий Пантелевич, и хватит. Мне своя голова тоже дорогая…
Поздней ночью Григорий вышел из хутора и не успел дойти до стоявшего на бугре ветряка, как трое конных, выросших словно из-под земли, остановили его:
— Стой, сукин сын! Ты кто такой?
У Григория дрогнуло сердце. Он молча остановился. Бежать было безрассудно. Около дороги — ни ярка, ни кустика: пустая, голая степь. Он не успел бы сделать и двух шагов.
— Коммунист? Иди назад, в гроб твою мать! А ну, живо!
Второй, наезжая на Григория конем, приказал:
— Руки! Руки из карманов! Вынай, а то голову срублю!
Григорий молча вынул руки из карманов шинели и, еще не совсем ясно осознавая, что с ним произошло и что это за люди, остановившие его, — спросил:
— Куда идти?
— В хутор. Вертай назад.
До хутора его сопровождал один всадник, двое остальных на выгоне отделились, поскакали к шляху. Григорий шел молча. Выйдя на дорогу, он замедлил шаг, спросил:
— Слухай, дядя, вы кто такие есть?
— Иди, иди! Не разговаривай! Руки заложи назад, слышишь?
Григорий молча повиновался. Немного спустя снова спросил:
— Нет, все-таки, кто вы такие?
— Православные.
— Я и сам не старовер.
— Ну, и радуйся.
— Ты куда меня ведешь?
— К командиру. Иди, ты, гад, а то я тебя…
Конвойный легонько ткнул Григория острием шашки. Тонко отточенное, холодное, стальное жало коснулось голой шеи Григория, как раз между воротником шинели и папахой, и в нем, как искра, на миг вспыхнуло чувство испуга, сменившееся бессильным гневом. Подняв воротник, вполоборота глянув на конвойного, он сказал сквозь зубы:
— Не дури! Слышишь? А то как бы я у тебя эту штуку не отобрал…
— Иди, подлюка, не разговаривай! Я тебе отберу! Руки назад!
Григорий шага два ступил молча, потом сказал:
— Я и так молчу, не ругайся. Подумаешь, дерьмо какое…
— Не оглядывайся!
— Я и так не оглядываюсь.
— Молчи, иди шибче!
— Может, рысью побечь? — спросил Григорий, смахивая с ресниц налипающие снежинки.
Конвойный молча тронул коня. Лошадиная влажная от пота и ночной сырости грудь толкнула Григория в спину, возле ног его конское копыто с чавканьем продавило талый снег.
— Потише! — воскликнул Григорий, упираясь ладонью в конскую гриву.
Конвойный поднял на уровень головы шашку, негромко сказал:
— Ты иди, сучий выб…, и не разговаривай, а то я тебя не доведу до места. У меня на это рука легкая. Цыц, и ни слова больше!
До самого хутора они молчали. Около крайнего двора конный придержал лошадь, сказал:
— Иди вот в эти ворота.
Григорий вошел в настежь распахнутые ворота. В глубине двора виднелся просторный крытый железом дом. Под навесом сарая фыркали и звучно жевали лошади. Возле крыльца стояло человек шесть вооруженных людей. Конвойный вложил в ножны шашку, сказал, спешиваясь:
— Иди в дом, по порожкам прямо, первая дверь налево. Иди, не оглядывайся, сколько разов тебе говорить, в рот тебя, в печенку, в селезенку!
Григорий медленно поднимался по ступенькам крыльца. Стоявший у перил человек в буденовке и длинной кавалерийской шинели спросил:
— Поймали, что ли?
— Поймали, — неохотно ответил знакомый Григорию сиплый голос его конвоира. — Возле ветряка взяли.
— Секретарь ячейки или кто он такой?
— А хрен его знает. Какая-то сволочуга, а кто он такой — зараз узнаем.
«Либо это банда, либо вешенские чекисты мудрят, притворяются. Попался! Попался, как дурак», — думал Григорий, нарочно мешкая в сенях, пытаясь собраться с мыслями.
Первый, кого он увидел, открыв дверь, был Фомин. Он сидел за столом в окружении многих одетых в военное незнакомых Григорию людей. На кровати навалом лежали шинели и полушубки, карабины стояли возле лавки, рядком; здесь же на лавке в беспорядочную кучу были свалены шашки, патронташи, подсумки и седельные саквы. От людей, от шинелей и снаряжения исходил густой запах конского пота.
Григорий снял папаху, негромко сказал:
— Здравствуйте!
— Мелехов! Вот уж воистину степь широкая, а дорога узкая! Пришлось-таки опять увидеться! Откудова ты взялся? Раздевайся, садись. — Фомин встал из-за стола, подошел к Григорию, протягивая руку. — Ты чего тут околачивался?
— По делу пришел.
— По какому делу? Далековато ты забрался… — Фомин пытливо рассматривал Григория. — Говори по правде — спасался тут, что ли?
— Это — вся и правда, — нехотя улыбаясь, ответил Григорий.
— Где же тебя мои ребята сцапали?
— Возле хутора.
— Куда шел?
— Куда глаза глядят…
Фомин еще раз внимательно посмотрел Григорию в глаза и улыбнулся.
— Ты, я вижу, думаешь, что мы тебя словили и в Вёшки повезем? Нет, брат, нам туда дорога заказанная… Не робей! Мы перестали советской власти служить. Не ужились с ней…
— Развод взяли, — пробасил немолодой казак, куривший возле печи.
Кто-то из сидевших за столом громко засмеялся.
— Ты ничего про меня не слыхал? — спросил Фомин.
— Нет.
— Ну, садись за стол, погутарим. Щей и мяса нашему гостю!
Григорий не верил ни одному слову Фомина. Бледный и сдержанный, он разделся, присел к столу Ему хотелось курить, но он вспомнил, что у него уже вторые сутки нет табака.
— Покурить нечего? — обратился он к Фомину.
Тот услужливо протянул кожаный портсигар. От внимания его не ускользнуло, что пальцы Григория, бравшие папиросу, мелко вздрагивали, и Фомин снова улыбнулся в рыжеватые волнистые усы.
— Против советской власти мы восстали. Мы — за народ и против продразверстки и комиссаров. Они нам долго головы дурили, а теперь мы им будем дурить. Понятно тебе, Мелехов?
Григорий промолчал. Он закурил, несколько раз подряд торопливо затянулся. У него слегка закружилась голова и к горлу подступила тошнота. Он плохо питался последний месяц и только сейчас почувствовал, как ослабел за это время. Потушив папиросу, он жадно принялся за еду. Фомин коротко рассказал о восстании, о первых днях блуждания по округу, высокопарно именуя свои скитания «рейдом». Григорий молча слушал и, почти не прожевывая, глотал хлеб и жирную, плохо сваренную баранину.