Степан Разин (Казаки) - Игорь Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Во!.. – кивнул отец Евдоким. – Это вот, пожалуй, в самый раз будет…
XL. Большая правда
Прошло три месяца. Заливаемый обильно кровью, пожар утихал. Только на низу, в Астрахани, всё ещё шумела вольница, но Москва раскачивалась унять и её… Дикий зверь, раненный тяжко, или птица сразу же сдают в крепь, в неприступные места, и там и кончают, никем незримые, и свои страдания, и свою жизнь. И многие, многие люди, раненые в душу во всероссийском смятении этом, усталые и печальные, потянулись в крепи – кто куда…
«Царственные большие печати и государственных великих посольских дел сберегатель», начальник Посольского приказа, близкий царю думный боярин Афанасий Лаврентьевич Ордын-Нащокин был уже отцом Антонием, смиренным иноком Крыпецкого монастыря близ Пскова, который очень полюбился ему, когда, совсем молодой, жил он у себя в псковской вотчине своей, а потом, всего шесть лет назад, был псковским воеводой. Да и вообще, хотя народ «скопской» и был исстари озорным, Ордын любил свою озёрно-лесную красивую родину. И до него в старину многие бояре и работники государственные на склоне лет удалялись так в глушь, в тишину, в монастырь, с той только разницей, что для них эти обители были, действительно, крепью, надёжным пристанищем, а он выбрал это убежище для себя только потому, что иначе ему, важному вельможе государства Московского, некуда было деваться. О нем нельзя было сказать, что он на века опередил своё время – такие люди всегда и везде чужие, и, родись он триста лет спустя, он был бы так же безбрежно одинок. Как и его сына, точно ещё в колыбели какой-то чёрный ангел поцеловал его в это большое, думное чело, и поцелуй тот наложил на всю его судьбу навеки нерушимую печать страданий и одиночества.
Некуда деваться, как итог целой трудовой и самоотверженной жизни!..
И тем не менее это было так и не могло быть иначе: поцелуй чёрного ангела дает великие радости, но и великие печали и обязывает принять многое, о чём рядовой человек и понятия не имеет.
Отец Антоний в поисках полной тишины испросил у игумена благословения поселиться не в общежитии, а в скиту, в небольшой ветхой избёнке, где жил недавно преставившийся отец Агафангел. Желание его сразу было исполнено: иноки видели собственноручные письма великого государя к отцу Антонию – царь часто просил у него советов в деле управления – и надеялись извлечь через него великие и богатые милости для обители. И хотя иноку и не подобало предаваться суетным размышлениям и в книгах чести, ничего не сказал отец игумен, когда из Москвы были доставлены в келью отца Антония несколько ящиков с книгами. Отец Антоний не мог не сознавать, что он, отрёкшись от мира, пользуется немного тем положением, которое он в этом мире занимал, но это совесть его не смущало: каждый идёт к Богу так, как может.
Он сидел один на берегу светлого лесного потока, который дремотно журчал и гулькал в привядшей уже траве. Вокруг золотое море осеннего леса и тишина такая, что биение своего сердца слышно. В побледневшем и точно печальном небе иногда пролетала стая гусей или грустно и нарядно трубили лебеди. Отец Антоний тихонько напевал какую-то молитву – церковные напевы нравились ему своей торжественностью и печалью, – и бродил душой среди развалин своей жизни, стараясь разгадать, что же это за сила была, которая произвела все эти разрушения, не виноват ли он сам в чём-нибудь. Но что он ни передумывал, что ни проверял, опять и опять упирался он в тот же тупик: он хотел добра, а в результате получились страдания и для людей, и для него самого, полное бездорожье и крик отчаяния…
В его душе, чувствовал он, жили всегда две правды: одна – маленькая, земная, нужная для повседневности, правда Марфы, а другая – большая, небесная, правда Марии, которою он хотел осветить и освятить правду земную. Иногда это как будто удавалось ему, но иногда, большею частью, правда небесная как-то точно не давалась примешивать себя к земной, свёртывалась, уходила, и он чувствовал, что она как будто немного даже враждебна правде земной, тем его заботам, которые все были направлены на благо людей. И это чрезвычайно смущало его и часто делало нерешительным…
Он любил Россию, дом предков своих, любил большой, проникновенной любовью и не покладая рук работал, чтобы сделать её сильной, богатой, довольной. Он видел, что, задавив в невероятном усилии целого ряда поколений дикую и злую азиатчину, которая душила её, она сама этой азиатчиной точно заразилась и, как богатая урожаем нива в непогоду, гнила на корню. Он понимал, что ей надо выбиться к свободному морю, дохнуть свежим воздухом его, зажить одной жизнью с опередившими её народами. Да, но для этого прежде всего нужна была вооружённая борьба с этими самыми народами. Борьба эта истощала народ, подрывала его силы, повергала его в нищету и крайнее отчаяние, и он как бешеный бросался на то государство Московское, которое для него он, Афанасий Лаврентьевич, хотел сделать цветущим, великим, довольным!.. А во-вторых, и главное, невольно возникало сомнение в ценности и возможности самого этого единения с народами западными: раз не встречают они Русь, младшего брата, столько столетий служившего им щитом против дикой и злой азиатчины, столько крови своей в борьбе этой пролившего, радостными объятиями, не сажают его с собой за почестный братский пир, а наоборот, всячески стараются повредить России, задержать её, отбросить назад, во мрак, как делает это усилившаяся после тридцатилетней войны Швеция, закрывшая России все выходы к морю, то действительно ли так ценна эта их образованность? Не та же ли это азиатчина по существу, только что почище одетая да покраше причёсанная?… Он остро чувствовал этот вражий напор мира западного, и по необходимости, для зашиты, думал он соединить всех славян в одну братскую семью, чтобы иметь возможность сопротивляться этим вражьим наскокам. И вот теперь без стыда он не мог вспомнить той своей горячей речи, которую произнёс он в Андрусове перед поляками, выясняя необходимость такого славянского единения… Единение славян!.. А он должен был от этих самых славян изо всех сил отбивать коренные русские области, которые они, опираясь на силу, хотели у родственной им по крови России неправедно оттягать. Он хотел блага своему народу, но из этого его стремления вытекали войны с их бедствиями, разорением, страшными морами, а из войн – возмущения народные, ещё более страшные и опустошительные, чем войны… Воистину правы шведские куранты, говорившие о tragoedia moscovitica!..
Он хотел развить торговлю российскую, он посылал для этого посольства во все края, вплоть до далекой Индии, он хотел закрепить за Россией её пустынную и далёкую амурскую украину, заселив её казаками и войдя через них в более тесную связь с Китаем, он первым учредил в России правильные почтовые сношения с Западом, – в результате появились и усилились всякие Шорины, которые на всём этом обогащались чрезмерно, а народ был по-прежнему нищ и убог и в бесчисленных восстаниях требовал головы этих самых Шориных и смотрел на них всегда как на мироедов и кровопийц. Блага не получилось.
Он – и не один он, – изо всех сил стремился насадить в России побольше школ, напечатать побольше хороших книг, но тут прежде всего наткнулся он на яростное сопротивление отцов духовных, учительного сословия, которые и в школе, и в книге видели самых страшных врагов своих. Когда ещё Годунов задумал основать хорошо организованные школы с преподаванием нескольких языков, то духовенство воспротивилось, находя, что крепость земли Русской в единстве веры, нравов, языка, а от иноземцев пойдет непременно смута. «В земле гишпанской, – аргументировали святители и просветители, – вера папежская, иначе лютерская, благочестие же иссякло, человецы же мудры и дохтуроваты делом и звездочетием». С тех пор прошло больше полвека, но и до сих пор твердят упорно эти просветители, что философия, астроломия и другие науки бесполезны и что заниматься ими то же, что мерить аршином хвосты звёзд, что богомерзостен перед Богом всяк любяй геометрию, что душевные греси учиться астроломии и еллинским книгам, что проклята прелесть тех, иже зрят на свод небесный. Своему разуму верующий – твердили они, святители и просветители, – удобь впадает в прелести различные…
А книги!.. С каким трудом удалось русским людям, наконец, наладить, чтобы книги строились на Москве. В результате выпущена масса заведомой лжи, как эта пресловутая история Гизеля, в которой повторяются жалкие побаски о том, как русские цари преемственно приняли власть от императоров византийских, что слово славяне происходит от славы, а Москва от Мосоха, сына Иафетова, прапрадеда народа русского. А эти географии и космографии, в которых – двести лет спустя после Галилея и сто лет после Кеплера, с трудами которых он ознакомился за рубежом, – учат, что земля имеет четырёхугольную форму и подобна престолу в святая святых, устроенному Моисеем, что стоит она на самой себе, а края её, загибаясь переходят в небесный свод…