Детство Ромашки - Виктор Афанасьевич Петров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Макарыч брал мою руку, укладывал себе на ладонь и гладил. Гладил долго, и лицо его становилось печальным. Так посидев и не вымолвив больше ни слова, он уходил.
—Виноватит он себя,— сказала как-то бабаня.— Так-то уж виноватит, что послал тогда тебя на Самарскую... А уж Семена-то Ильича с Петровичем ругал!.. Как вы, говорит, за мальчишкой не углядели? Недели две сам не свой ходил. Я уж между вас двоих совсем было разорвалась.
По воскресеньям ко мне прорывался Акимка. Именно прорывался. Бабаня неохотно пускала его ко мне.
—Колготной ты, будоражный,— ворчала она.— Прибежишь, насыплешь слов ворох, нашумишь всякой всячины, а Ромашка после тебя не спит целую ночь. Погляди вон на него от порога и уходи.
Акимка брал бабаню за рукав кофты, божился и Христом и богородицей, что будет тише воды, ниже травы, хватал себя за губы и требовал завязать их узелком.
—Я ж недолго, самую малость посижу. Вот ей-ей, истинный бог! — умолял он.
Я любил время, когда непоседливый Акимка суетился возле меня, и принимался упрашивать бабаню пустить его.
Она сдавалась и, вздохнув, махала рукой:
—Проходи уж...
Акимка стаскивал у порога сапоги, вешал на гвоздь пиджак с картузом и на цыпочках проскальзывал ко мне.
—Здорово, Ромашка! — шепотком произносил он, присаживаясь на край постели.— Не ворочаешься еще? А? И ноги всё немые? И руки? — Его беспокойные глаза обшаривали меня с головы до ног.— А доктор-то что же? — И Акимка хмурил брови, ворчал: — В очках, а, должно, ни пса не видит.— Но тут же спохватывался и совершенно иным тоном, спокойно и убедительно, говорил: — А ты все же лекарство-то его пей, может, и поздоровеешь.
Потом он забывал, что надо сидеть тихо, и, похлопывая ладонью по подушке, с каждой минутой все больше и больше расходился:
—Я знаешь как по букварю читаю? Ажник самому на удивление. Слова так и отскакивают. Прямо все буквы в словах на лету схватываю, только кое-где спотыкаюсь и по складам тяну. И чего там букварь!.. На почту хозяин пошлет, а там почтарь, Пал Палыч, Дух по прозванию, с крыльца солдаткам письма раздает. Я которым и письма читаю. Ой, и рады они! Намедни одна за прочтение пятак мне дала. Пристают, чтобы я на письма ответы писал, а писать я не дюже. В руках у меня трясучка. Да одолею я ее, проклятую! Буду писать, как ты!
Обеспокоенная шумом, в горницу входила бабаня.
Хватит, Аким, собирайся! — гневно говорила она и ногой подшвыривала его сапоги к кровати.— Обувайся и уходи. Кричишь, ажник в ушах звенит!
И какая же ты, бабанька Ивановна, неуладливая! — обижался Акимка, покрываясь малиновыми пятнами.— Ро« машка хворый, а ему в ушах не звенит, ты ж вон какая здоровенная и уши у тебя полушалком закутаны, а тебе звенит.— И вдруг сморщивался, протягивал бабане руку, скрючивал указательный палец и, прижимая к нему большой, просил чуть не со слезами: — Бабанюшка, дай я хоть вот с полноготочка посижу.
Бабаня безжалостно выдворяла его.
Но, обувая сапоги, он умудрялся наговорить столько, что, когда уходил, его голос долго звучал во мне, а из торопливых, будто бегущих слов рисовались перед глазами зримые картины.
Я видел Волгу, то тихую под чистым голубым небом, то серую, будто перепаханную волнами, видел пассажирскую пристань, причаливающие к ней пароходы. Вот сверху подвалил винтовой — скорый пассажирский. Стоял долго, и с него сходили и выстраивались пленные австрийцы.
—Как наставились! — звенел Акимкин голос.— По четыре австрийца в каждом ряду. А рядов!.. А народу сбежалось пленных смотреть — тьма! Ой и чудные они, австрияки-то. Все как люди, с носами и с глазами, а одежа на них неуладливая. Пиджаки синие, обвислые какие-то, и карманов на них, пуговиц!.. На ногах ботинки вот на эдакой толстенной подошве и к ногам синими онучами примотаны. Их на работу сюда привезли. Хозяин было помыкнулся в грузчики человек десять взять, а один австрияк пришел на пакгаузы, поглядел, какая там работа, губу оттопырил и головой замотал. По-нашему кое-как ворочает: «Плохой работа. Сил нема, больной».— «А воевать не больной?» — спросил его Горкин. А австрияк как закричит: «Война посылаль. Войну — тьфу. Не хотел воевать! Плен пошел. Да!»
А вот второй пароход снизу. С него сошли десятка два безруких солдат, шестеро одноногих на костылях, а двоих на шинелях вынесли.
—Знаешь, как бабы с ребятишками кричали? Думал я, земля расступится. Ой, и жалко! — Акимка шмыгнул носом и отвернулся.— Одна тетка так кричала, что всю кофту на себе порвала. Приехала по телеграмме мужика своего встречать, а он на шинели, как чурбашка, стоит. Ног-то совсем нет. Страсть невозможная. Жена над ним колотится, волосы с себя рвет, а он в землю руками уперся, ползет к ней, кричит: «Глаша, Глашенька!»... Убежал я, думал — сердце разорвется. Не стал больше ходить пароходы встречать. Ну их...
Рассказывал Акимка и о веселом, приятном и нужном мне. Я знал, что в пакгаузах теперь взвешивают в мешках не горох, а то пшеницу, то овес. Погрузка иногда не прекращается и ночью. Работают не только в пакгаузах, но и в амбаре на Балаковке. И народу там и тут как муравьев. В пакгаузах работает бабья грузчицкая артель. За старшую у них Царь-Валя.
—Ой, и тетка! — смеялся Акимка.— Дядя Семен вон какой высоченный, а ей и до плеча не достает. Силы в ней — ужасти! Мешок с зерном одной рукой с земли на плечо вскидывает. Вот выздоравливай скорее, увидишь ее. Тятька мой и дядя Семен сильно Царь-Валю уважают.
Но самыми светлыми для меня были дни, когда появлялся дядя Сеня. Большой, широкоплечий, он входил размашисто, но так, будто сапоги у него были подбиты пухом. При нем в комнате становилось светлее и уютнее. Мы почти не разговаривали, только смотрели друг на друга. Однако, когда он уходил, оказывалось, что мы успели о многом поговорить. От него я узнал, что война все идет и идет. Конца ей хоть и не видно, но он будет. Не выдержит народ, поднимется против войны.
—Выхварывайся скорее, Ромашка. При конце войны весело на улицах будет.
От него же я услышал, что Надежда Александровна очень умная женщина.
—Ума у нее палата, а вот характер сильно нетерпеливый.