В саду памяти - Иоанна Ольчак-Роникер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К сожалению, воспоминания моей матери об Ирэне слишком общи, полны недоговоренностей и намеков. В те годы, когда они появились, даже упоминать нельзя было о ее аковском прошлом. Обходить приходилось любые мелочи ее конспиративной деятельности. Вот так вместе с участниками событий тех оккупационных лет сгинула важная о них правда. Реалистического портрета Ирэны, называвшейся тогда Нэной, просто не существует. А жаль. Она была воплощением воспетой польской женственности, соединившей в себе красоту и мужество. Внешне неразговорчивая, она всерьез воспринимала старосветский кодекс чести, в котором любовь к ближнему не была пустым словом. В Ирэне сочетались, казалось бы, противоречивые черты: женское кокетство, беззаботность и жизнерадостность с отзывчивым отношением к чужому горю, с повышенной ответственностью и пренебрежением опасностью, которая могла подстерегать. Она была как дыхание жизни, как волна надежды, благоухающая, нарядная, яркая, в черной потертой шубке, под бархатной тенью фетровой шляпы, — писала моя мать.
Нэну я помню хорошо. Это именно она, по совету сестер Конгрегации Непорочного Зачатия Пресвятой Девы Марии, привезла меня из Жбикувека в Варшаву в интернат на Казимежовской улице.
Ясно вижу первую встречу с этим домом. Стою в углу огромного гимназического зала и судорожно сжимаю руку Ирэны. Блестящий пол пахнет свежей мастикой, у стен по-турецки сложив ноги, сидят девочки, их много, все с интересом смотрят на меня. От стыда и страха готова умереть. Первый раз в жизни осталась одна, на новом месте, среди чужих людей. Мне хочется вырваться от Ирэны и с плачем кинуться вон. Домой. Но ведь я знаю, что это невозможно. Дома нет, а если тут я закачу «сцену» — самое оскорбительное замечание бабки по поводу моих истерик, — это на веки веков скомпрометирует меня в глазах девочек, но мне при этом не поможет. Итак, принимаю первое в жизни осознанное решение. Отпускаю руку Ирэны и на этом блестящем полу, назло судьбе, делаю кувырок, потом второй, третий, и вот так, кувыркаясь, оказываюсь на другом конце зала. Девочки аплодируют, сестры смеются. С уверенностью, что завоевала их сердца чувствую: меня приняли, значит, — вне опасности.
Сестра Ванда Горчиньская, монахиня Конгрегации Непорочного Зачатия Пресвятой Девы Марии
Вот где я прошла подлинную школу сокрытия истинной своей жизни и настроения под маской веселости. Не мало потребовалось усилий, чтобы превратиться в доблестного и безмятежного ребенка. В этой науке специализировались большинство детей оккупационных лет. Ни одна из почти двадцати еврейских девочек, которых прятали тут в монастыре, а у некоторых за спиной были жуткие переживания, не впадала в отчаяние, не выказывала грусти или страха за судьбы близких. По ночам плакали. Но день проходил, как все другие, обычно, в череде разнообразных занятий. Сестры были терпеливыми и приветливыми. Сегодня понять не могу, как вообще было возможно, чтобы в этом ковчеге, плывшем по оккупационному океану кошмара, неизменно царил удивительный покой и душевное равновесие. А ведь смертью грозило все, что делалось внутри монастыря. И не только сокрытие еврейских детей. Не меньшую опасность представляли в монастырской школе занятия по предметам, запрещенным гитлеровцами. Тайные комплексные уроки для гимназической и школьной молодежи. Тайные университетские лекции. Священники в АК. Контакты с подпольем. Помощь узникам и людям без средств к существованию. Дополнительное питание для евреев, вырвавшихся из гетто. Монахини — мужественные и владеющие собой, были всего лишь женщинами, и иногда их охватывал ужас при мысли о том, что будет, если немцы откроют хоть одно из такого рода преступлений. Известно, что страхи взрослых легко передаются детям. Как им удавалось оградить нас от боязни? Ведь они не скрывали от нас того, что нам всем угрожало. В школе часто проводились специальные тренировки по тревоге, чтобы подготовить детей к неожиданному приходу немцев. Если во время уроков звонил с улицы звонок, мы мигом собирали с парт довоенные книги по истории и польскому языку, запихивали их в специальные места — вроде гардероба — среди всяких мешков для обуви и спортивных костюмов, куда и так мы всегда их складывали после занятий. Но бывала тревога и настоящей — тогда скрывавшихся тут детей сестры уводили в изолятор, часовню за алтарем или прятали в клаузуре[78]. Кажется, однажды я просидела несколько часов в алтаре во время одного из таких обысков. Точно не помню. Я тогда уже полностью привыкла к конспирации. Знала наизусть новые данные всех очередных фальшивых аусвайсов. В тот раз мою маму звали Марией Ольчак, она была урожденной Малишевской. А моя бабушка стала тещей собственной дочери. Имя и фамилию передала ей Юлия Ольчак, урожденная Вагнер, уже умершая мать моего отца. Сестра бабушки — Флора, или Эмилия Бабицкая, урожденная Плоньская, дочь столяра, была родом из Луниньска в Белорусии — и уже не была ее сестрой, а только случайной знакомой. Муж Флоры Самуэль был Станиславом. На счастье он продолжал оставаться ее мужем, что заметно облегчало ему положение, поскольку дочери, Каролина и Стефания, хоть и носили разные фамилии и не состояли ни в каком родстве ни друг с другом, ни со своими родителями, никак не могли научиться скрывать родственные связи и не раз допускали промахи. Все перепуталось.
Рассказывала ли я что-нибудь подружкам о себе в интернате? Наверное, меня никто ни о чем не расспрашивал, что довольно странно, ведь хорошо известно, как любопытны бывают маленькие девочки. Видимо, сестры строго-настрого запретили какие-либо разговоры о личной жизни. Похоже, именно поэтому я понятия не имела о прежней жизни и происхождении других воспитанниц. Сколько тайн должны были скрывать маленькие головки! Сколько вместить вранья! А сколько, казалось бы, самых элементарных сведений, таких как имя, фамилия, адрес родных, требовалось затолкать в самый дальний угол памяти, чтоб не вылезли внезапно наружу и не накликали беды. Призыв «Будь собой!» — это основное условие психического здоровья, сменилось категоричным: «Забудь, кто ты, и стань другой!», который спасал жизнь, но позднее, после войны, безумно эту жизнь осложнил. К самой себе возвращаться трудно.
Два раза в неделю я навещала своих, которые продолжали оставаться в Пястове. Забирала меня из монастыря и привозила к ним Ирэна. Однажды она пришла на Казимежовскую расстроенная. Оказалось, мы никуда не едем. Удалось вытянуть из нее, что маме с бабушкой пришлось бежать, поскольку снова объявился шантажист. Она божилась, что они живы и нашли другое укрытие. Обещала, что скоро меня туда отвезет. И сдержала слово. Сначала мы ехали пригородным поездом, потом увязали по колено в сугробах снежного леса. Наконец, на пригорке посреди зарослей показался одинокий дом. Там нас обе они и ждали. Как-то очень изменившиеся. С постаревшими лицами. Нэна бывала там уже и раньше, привозила новые аусвайсы, деньги, теплую одежду. Иногда ночевала. А тогда вернулась назад в Варшаву. Мы остались втроем. Было Рождество 1942 года. Мне устроили елочку и нарядили ее цветными игрушками, сделанными мамой. Она с невероятной скоростью умела выпростать из-под скорлупы разукрашенных яиц китайца, Пьерро, Коломбину, вытащить из спичечных коробков корзиночки и книжечки, длиннющие цепи из разноцветной глянцевой бумаги. В подарок я получила написанные мамой в стихах и собственноручно ею проиллюстрированные сказки о Ясе и Малгожате, о Золушке и Коте в сапогах. Они хранятся у меня по сей день. В тот вечер я старательно притворялась, что сплю и не слышу глухого шепота и вдруг бурных всхлипываний матери, прерываемых нетерпеливым напоминанием бабки: «Тише! Ребенка разбудишь!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});