Император - Георг Эберс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После ее речи рассказ Анны прозвучал как нежная песня. С такой любовью, как будто это были ее собственные дочери, она описала различные характеры двух сестер, из которых каждая в своем роде заслуживала большого участия. С трогательной жалобой говорила она о малолетних, оставленных без призора, обреченных на бедность сиротах, в числе которых находится красивый слепой мальчик. Затем она заключила свою речь словами:
— Теперь забота о прокормлении младших сестер и брата и об уходе за ними лежит на второй дочери умершего смотрителя дворца, которая так прекрасна, что ей со всех сторон могут угрожать искушения. Имеем ли мы право отказать им в нашей помощи? Нет, нет, мы не должны этого делать! Вы согласны со мною? В таком случае не будем медлить с этой помощью. Вторая дочь умершего Керавна находится теперь здесь, в этом доме. Завтра рано утром дети должны оставить дворец на Лохиаде, а в эту минуту они находятся под плохим надзором.
Добрые слова христианки нашли сочувственный отклик, и пресвитеры и дьяконы решили предложить за общей братской трапезой сделать общине предложение об оказании помощи сиротам.
Старейшинам нужно было посоветоваться еще о разных вещах, и поэтому Анне и Павлине было поручено обратиться к более богатым членам общины с просьбой позаботиться о детях умершего Керавна.
Бедная вдова прежде всего повела свою богатую хозяйку и подругу в комнату, где Арсиноя ждала с возраставшим нетерпением. Она была бледнее, чем обыкновенно, но, несмотря на заплаканные, опущенные в землю глаза, так прекрасна, так трогательно-прекрасна, что вид ее взволновал сердце Павлины.
Она имела двух детей: сына и дочь. Последняя умерла в ранней юности, и со времени ее кончины Павлина думала о ней каждый час. Ради нее она приняла крещение, и ее жизнь превратилась в целый ряд тяжелых жертв. Она всеми силами старалась сделаться доброй христианкой ради того, чтобы ей — самоотверженной, добровольно несшей свой крест, болезненной женщине, любившей тишину, но сделавшей свой загородный дом местом приюта, — не было отказано в царствии небесном, а там она надеялась вновь найти свою безгрешную дочь.
Арсиноя ей напоминала ее Елену. Ее умершая дочь, правда, не была так красива, как дочь Керавна, но ее образ приобрел новые, просветленные формы в материнском воображении Павлины.
С тех пор как сын ее покинул родной дом и отправился на чужбину, она часто спрашивала себя, не взять ли к себе в дом какую-нибудь молодую девушку, чтобы привязать ее к себе, воспитать как христианку и принести ее, как бы в дар, Спасителю.
Ее дочь умерла язычницей, и ничто так не беспокоило Павлину, как мысль, что душа Елены погибла и что ее собственные стремления и усилия для достижения благодати божией не приведут ее к цели, лежащей по ту сторону могилы.
Никакая жертва не казалась ей слишком великой для того, чтобы приобрести для своей дочери вечное блаженство, и, когда она теперь стояла перед Арсиноей и смотрела на нее с восторженным удивлением, ею овладела одна мысль, которая быстро созрела в окончательное решение.
Она захотела сохранить это прекрасное существо для Спасителя. Приняв твердое решение, она подошла к девушке и спросила ее:
— Ты совсем беспомощна, у вас нет никаких родственников?
Арсиноя утвердительно кивнула головой; Павлина продолжала:
— И ты переносишь свою потерю со смирением?
— Что значит смирение? — робко спросила девушка.
Анна положила руку на плечо вдовы и прошептала ей:
— Она язычница.
— Я знаю это, — возразила Павлина резко и затем ласково, но решительно сказала: — Вследствие смерти твоего отца ты и твои близкие потеряли родителей и приют. В моем доме, у меня, ты можешь найти новое убежище. За это я не требую от тебя ничего, кроме твоей любви.
Арсиноя с удивлением посмотрела на гордую женщину. Она еще не могла чувствовать к ней никакого влечения, и до ее сознания еще не дошло, что от нее требовали единственного дара, которого, даже при самом добром желании, не может дать по приказанию самое любвеобильное сердце.
Павлина не дожидалась ответа; она кивком головы дала Анне знак идти с нею назад к общине, собравшейся для братской трапезы.
Четверть часа спустя обе женщины снова оставили своих единоверцев.
Дети Керавна были пристроены. Несколько христианских семейств охотно взяли их на свое попечение. Слепого Гелиoca желали взять к себе многие матери, но напрасно, так как Анна заявила свое право, по крайней мере на первое время, воспитывать несчастного мальчика в своем доме. Она знала, как была привязана к нему Селена, и надеялась, что его присутствие подействует благотворно на впавшую в уныние девушку.
Арсиноя без спора покорилась распоряжениям женщин. Она даже поблагодарила их, так как теперь снова ощущала твердую почву под ногами; но вместе с тем она тотчас же почувствовала, что эта почва окажется устланной острыми каменьями.
Мысль о разлуке с маленькими сестрами и братом терзала ее и не оставляла ни на одно мгновение, когда Анна сама провожала ее на Лохиаду.
На следующее утро добрая вдова явилась туда и отвела ее с детьми в городской дом Павлины.
Все оставшееся после Керавна было разделено между кредиторами, только сундук с папирусами последовал за Арсиноей в ее новое убежище.
Час, когда крепко сплоченная семья распалась, был самым горестным из всех, какие только когда-нибудь испытывала Арсиноя.
IV
К Цезареуму — дворцу, где жила императрица Сабина, примыкал прекрасный сад. Бальбилла любила гулять в нем, и так как утром двадцать девятого декабря солнце сияло особенно ярко, небо и его безграничное зеркало — море отливало неописуемо глубокой синевой и запах цветущего кустарника веял ей в окно, как бы приглашая выйти из дому, то она вышла в сад и уселась на любимой скамье, слегка защищенной от солнца тенью акации.
Это место отдыха было отделено кустарником от наиболее посещаемых дорожек. Прогуливавшиеся в саду люди, которые не ожидали увидеть Бальбиллу, не могли ее заметить здесь; она же сквозь просветы в листве могла обозревать всю тропинку, усыпанную мелкими раковинами.
Но юная поэтесса в этот день нисколько не была расположена к зрелищам. Вместо того чтобы смотреть на зелень, оживленную резвыми птичками, на чистый воздух или на море, она смотрела в желтый свиток папируса и запечатлевала в своей памяти очень трезвые вещи. Она задала себе задачу сдержать свое обещание и научиться говорить, писать и сочинять на эолийском наречии греческого языка.
Своим учителем она выбрала великого грамматика Аполлония, которого ученики называли «темным». Сочинение, положенное ею в основу своих трудов, принадлежало знаменитой библиотеке при храме Сераписа, которая со времени осады Александрии Юлием Цезарем, когда сгорело в Брухейоне великое хранилище Музея, далеко превзошла полнотою это последнее.
Кто увидал бы Бальбиллу во время ее занятий, тот едва ли поверил бы, что она учится.
В выражении ее глаз и лба нельзя было заметить ни малейшего усилия, а между тем она внимательно читала строчку за строчкой, не пропуская ни одного слова. Но она делала это не как человек, который с напряжением взбирается на гору, а подобно прогуливающемуся путнику, который на главной улице города радуется всему, что находит там нового и особенного.
Каждый раз, когда она встречала в своей книге какую-нибудь новую, неизвестную ей прежде форму выражения, она чувствовала такое удовольствие, что хлопала в ладоши и тихо смеялась.
Ее глубокомысленный учитель еще никогда не встречал такого веселого способа учения, и это огорчало его, так как наука была для него делом серьезным, а Бальбилла, казалось, играла ею, как и всеми прочими вещами, и, следовательно, профанировала в его глазах.
Целый час она сидела на скамье, занимаясь таким образом; затем свернула свиток и встала, чтобы немножко отдохнуть.
Уверенная, что никто не видит ее, она потянулась с приятным чувством выполненной работы и подошла затем к просвету в кустарнике, чтобы посмотреть, что за человек ходит там по широкой, находившейся перед нею аллее.
Это был претор, и все же не он.
Этого Вера она, во всяком случае, видела впервые. Куда девалась улыбка, обычно сверкавшая в его глазах бриллиантовыми искрами и шаловливо игравшая на губах? Где неомраченная ясность гладкого лба и вызывающе задорная осанка его статной фигуры?
С мрачно сверкающим взглядом, нахмуренным лбом и поникшей головой он медленно ходил взад и вперед, однако же не печаль удручала его.
Если бы это была печаль, то разве он мог бы как раз в ту минуту, когда проходил возле Бальбиллы, щелкнуть пальцами с таким выражением, как будто хотел сказать: «Пусть будет что будет! Я сегодня жив и смеюсь в лицо будущему!»
Но эта вспышка прежнего необузданного легкомыслия кончилась в то же мгновение, когда разомкнулись щелкнувшие пальцы.