Алексей Михайлович - Игорь Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кроме того, существовали крепкие подозрения в отношении намерений запорожцев. Дух казацкой вольницы внушал опасения, особенно на фоне неповиновения собственных подданных. Не случайно в среде мелкого служилого люда очень скоро начались толки о том, что неплохо последовать примеру «черкас», перебивших панов. В новоустроенном на юге страны городке Карпове ратные люди кричали, что «на Дону и без бояр живут», а «в Литве черкасы панов больших побили и повывели ж». При этом возражение одного из оппонентов, что государство не может стоять «без больших бояр», — «как де мужику великим человеком быть? Всегда де наш брат мужик свинья», — не были приняты во внимание. Побить бояр, «корень их вывести» — и все тут![222]
К тому же отношения с сечевиками издавно складывались сложно. В памяти еще были свежи воспоминания об отрядах гетмана Сагайдачного, огнем и мечом прошедших по уездам Московского государства на исходе Смуты. Единоверие вовсе не мешало запорожцам участвовать в военных предприятиях польских королей против России, что они подтвердили и в последней войне.
Даже выступление Хмельницкого не принесло успокоение на границе, где казаки не упускали случая «пошарпать» в порубежных московских уездах. Городовые воеводы летом 1648 года закидывали столицу отписками: «А от черкас, государь, стало воровство большое». Все это, сложившись, побуждало к серьезным размышлениям: можно ли верить казакам? Стоит ли отзываться на их призывы и жертвовать мирными отношениями с Речью Посполитой, скрепленными к тому же столь необходимым оборонительным союзом против крымского царя? Наконец, была ли готова сама страна к новой войне, которую, конечно же, не стоило затевать без крепкой надежды на успех?
Окружение Алексея Михайловича достаточно быстро сформировало для себя все эти вопросы. Но сформировав, не спешило с окончательным ответом.
Во-первых, потому, что из-за городских восстаний правительству долго было не до малороссийских дел. Такой внимательный и осведомленный наблюдатель, как Родес, сообщал в Стокгольм о возможностях правительства Алексея Михайловича: «Мне кажется, что им нелегко было бы что-нибудь предпринять, что могло бы вызвать войну, и это я вывожу из того, что (здесь) беспрерывно боятся внутреннего восстания и беспорядка»[223].
Во-вторых, сама ситуация настоятельно требовала не спешить. Гетман и старшина своей переменчивостью внушали мало доверия: они то брали в союзники крымского царя и свирепо рубились с поляками, то возвращались в подданство к королю, то искали покровительство султана. На фоне таких известий все челобитные о подданстве заставляли усомниться в искренности и подозревать авторов в намерении просто-напросто разыграть московскую карту.
Конечно, немало зависело от осведомленности Алексея Михайловича относительно истинных планов гетмана. В окружении Богдана было немало «доброхотов», которые спешили сообщить царю обо всем услышанном и подслушанном в стане гетмана в Чигирине. Даже войсковой писарь Выговский, человек близкий к Хмельницкому, состоял в тайной переписке с царским двором. За то Выговского жаловали равно с гетманом. Впрочем, чтобы не скомпрометировать доносителя, его уравнивали с Хмельницким тайно: положенное по чину войскового писаря Выговский получал прилюдно, остальное царские посланники доплачивали наедине.
Нет сомнения, что бо́льшая часть рьяных осведомителей действовала по наущению самого Хмельницкого, который, как никто другой, умел вводить в заблуждение своих корреспондентов. При этом сам старый гетман был хорошо информирован о раскладе сил в Кремле и умел извлекать из своих знаний немалую пользу. Но, главное, человек наблюдательный, быстро угадывающий и еще лучше использующий чужие промахи, Богдан скоро заприметил за Алексеем Михайловичем такую слабость, как легковерие. По неопытности молодой государь предпочитал верить тому, во что ему очень хотелось верить. Потому Хмельницкий, а впоследствии и Выговский не жалели слов и усилий, чтобы убедить государя в своей абсолютной преданности. Царь, уверившись в этом, потом уже упорно не замечал всего того, что не соответствовало его сложившемуся мнению. Чисто по-человечески это обернется для Алексея Михайловича жесточайшим разочарованием, особенно после предательства Выговского. Реакция окажется обратной — и опять же не к пользе дела: Алексей Михайлович в малороссийской истории неизлечимо заболеет «манией недоверия», чем невольно оскорбит и оттолкнет от себя людей, готовых честно ему служить.
С Хмельницким следовало быть постоянно настороже. Он обещал одно, думал о другом, делал третье. Он мог позволить себе это, поскольку за «русским Кромвелем», как называли Хмельницкого в Европе, истово ухаживали все окрестные монархи. Это открывало возможности для маневра, но вместе с тем — и для самообольщения. «Я себе волен, кому захочу, тому и послужу», — похвалялся гетман. Москве нелегко было разобраться в переменчивых чигиринских ветрах и окончательно определиться в своей линии. Потребовалось долгих пять лет — с 1648 по 1653 год — прежде чем Алексей Михайлович и его ближние люди, отбросив все сомнения, решились на разрыв Поляновского мира.
Этому повороту немало поспособствовали ревнители. Мессианские настроения, столь свойственные им, нашли свое воплощение в идее освобождения единоверцев и соединении их в Православном царстве под скипетром Романовых. В политическом смысле сама доктрина долгое время оставалась лишь своеобразной «декларацией о намерениях». Однако Алексей Михайлович всем сердцем уверовал в нее. Греческое духовенство не упускало случая «поэксплуатировать» подобные настроения царя. Ведь разговоры об освобождении Новым Константином Царьграда сулили большие дивиденды: царь с явным удовольствием внимал таким речам и щедро одаривал ораторов.
С началом освободительной войны на Украине о подобных планах горячо заговорил уже знакомый нам патриарх Паисий. Иерусалимский владыка по дороге в Москву оказался в Киеве, где стал невольным свидетелем торжества Хмельницкого, которого после Пилявиц, Львова и Замостья встречали как народного героя. Паисий при этом сильно упрекал гетмана за союз с Ордой и убеждал обратиться за помощью к православной Москве.
Вместе с Паисием в столицу прибыл полковник Мужиловский. Формально, как глава почетного эскорта, на деле — для переговоров. В начале 1649 года гетманский посланник был принят царем. Если вспомнить, что происходило тогда в Москве, то надо признать, что это было неподходящее время для переговоров: еще не успели высохнуть чернила под Соборным Уложением, и в столице с содроганием ждали «замятию» похлеще «летошней». Ясно, что в такой ситуации мало чего можно было добиться и еще меньше сделать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});