Благоволительницы - Джонатан Литтелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Куранта
Путь из Минвод на север оказался тяжелым: на железной дороге царила полнейшая неразбериха, мне пришлось сделать множество пересадок. В грязных вокзальных помещениях сотни солдат подпирали стены или валялись на вещмешках в ожидании, что им плеснут немного супа или чего-то, отдаленно его напоминающего, прежде чем отправить неизвестно куда. Если удавалось, я пристраивался где-нибудь в углу лавки и проваливался в сон, из которого меня выдергивал очередной совершенно ошалевший начальник вокзала. В Сальске меня наконец определили в ростовский поезд с солдатами и снаряжением для армии Гота. Новые соединения формировались — бессистемно и в спешке — из отпускников, которых перехватывали по пути в Рейх на пространстве от Люблина до Познани и возвращали в Россию; из совсем юных призывников, не прошедших даже ускоренной подготовки; из едва оправившихся после лазарета раненых, а также из солдат 6-й армии, выживших после поражения в «котле». Немногие отдавали себе отчет в серьезности ситуации, что, впрочем, было не удивительно: наши сводки упорно замалчивали правду и сообщали лишь об активной деятельности в секторе Сталинграда. Разговаривать мне не хотелось, я пристроил багаж, забился в угол купе и устремил рассеянный взгляд в окно, которое иней разрисовал причудливыми растениями. Я старался ни о чем не думать, но горькие мысли и жалость к себе одолевали меня. Лучше бы Биркамп поставил меня перед строем, — возмущался я в душе, — а не лицемерил по поводу того, что русская зима в «котле» послужит мне хорошим уроком. Слава богу, — напоминал я себе, — у меня хоть есть шуба и сапоги. Я действительно не понимал, чему могут научить кусочки горячего металла, впивающиеся в тело. Расстрелянных евреев или коммунистов эти кусочки точно ничему не научат, раз они уже убиты, хотя у нас по этому поводу произносится множество благоглупостей. Большевики в качестве наказания используют штрафбат, где практически невозможно выжить больше нескольких недель — мера жесткая, но честная, как вообще-то все, что они делают. И тут, не говоря уж о бесчисленных дивизиях и танках, они имеют перед нами явное преимущество: знают, по крайней мере, как и когда им действовать.
Железнодорожные пути были перегружены, нас часами держали на запасных путях, в соответствии с инструкциями неведомых далеких инстанций мы пропускали другие составы. Иногда я пересиливал себя и шел размяться и глотнуть холодного воздуха. Снег, сухой и твердый, хрустел под ногами, я, пряча лицо от обжигающего ветра, смотрел на белые, безжизненные просторы, на вагоны с посеребренными изморозью окнами. Народ из поезда выходил редко — только подышать или по большой нужде, многие страдали поносом. Мной овладевали нелепые желания — запахнуть плотнее шубу, лечь в сугроб и, пока поезд не тронется, замереть, спрятаться под тонким слоем снежной ваты, затаиться в мягком коконе, уютном, как материнское лоно. Приступы уныния пугали меня, и, с трудом подавляя их, я принимался гадать, с чем они связаны. Прежде со мной подобного практически не случалось. Страх, да, допустим. Хорошо, но страх чего? С перспективой смерти я смирился, и, кстати, задолго до наших операций на Украине. Может, моя тоска — иллюзия, ширма, которую мозг использует, чтобы скрыть примитивные животные инстинкты? Тоже вероятно. А возможно, меня пугала мысль об ожидающей меня ловушке: очутиться в котле, в огромной западне под открытым небом, означало потерять надежду на возвращение. Я хотел служить и, переступая через себя, совершал из чувства долга перед Нацией вещи ужасные, отвратительные, а в итоге я — изгой, меня изолировали от общества и сослали к брошенным на произвол судьбы и обреченным на смерть. Надеяться на атаку Гота? Сталинград не Демянск, наши силы иссякли значительно раньше 19 ноября, мы, могущественные, свято верившие в стремительную победу, уже использовали абсолютно все резервы. Сталин, коварный осетин, применил против нас тактику предков-скифов, которые, по словам Геродота, отступали, завлекая врага в свою землю, подстерегали вражеских воинов, когда те добывали себе пищу, то и дело нападали на них по ночам. Скифы же, замечая замешательство персов, поступали следующим образом, стараясь как можно дольше удержать персов в своей стране и терзая их нуждой и лишением всего необходимого. Скифы оставляли часть своих стад вместе с пастухами, а сами уходили в другое место. Персы же приходили, захватывали скот, каждый раз при этом гордясь своей удачей. Это повторялось довольно часто, пока в конце концов Дарий не оказался в затруднительном положении.[25] Поняв это, продолжает Геродот, скифские цари отправили Дарию загадочное послание, странные дары: птицу, мышь, лягушку и пять стрел. А вот нас ждали не дары и послания, но лишь поражение, безысходность, гибель. Посещали ли меня эти мысли уже тогда, в дороге? Или они появились позже, ближе к развязке, или даже после войны? Не исключено, что я прозрел именно между станциями Сальск и Котельниково: доказательств, подтверждающих мои догадки, искать не приходилось, достаточно было оглядеться кругом, да и уныние мое располагало к подобным выводам. Расшифровать теперь ход моих мыслей так же сложно, как сон, оставивший утром лишь смутный неприятный осадок, или беспорядочное переплетение линий, которые я, словно ребенок, чертил на заиндевевшем окне купе.
В Котельниково, отправном пункте наступления Гота, прямо перед нашим поездом разгружали другой, мы застряли на долгие часы. Здание маленького деревенского вокзала обветшало, кирпич местами отвалился, между путями тянулись убогие бетонированные платформы; на вагонах в наших составах стояли чешские, французские, бельгийские, датские, норвежские маркировки: мы теперь скребли по сусекам Европы. Я прислонился к распахнутой двери вагона, закурил и принялся наблюдать за снующей туда-сюда толпой. Наши солдаты всех видов войск, русские и украинские полицаи с повязками со свастикой на рукаве, хиви с тупыми рожами, разрумянившиеся на морозе крестьяне, предлагавшие купить соленья или тощих кур. Немцы были в теплых шинелях или шубах, русские — в основном в телогрейках с дырами, из которых часто торчали клочки соломы или газет. И вся эта разношерстная шатия-братия сновала, толкалась, переругивалась, галдела у меня под ногами. Прямо передо мной с грустью прощались два рослых пехотинца; за ними плелся худой, трясущийся от холода русский мужичонка в одном пиджаке и с аккордеоном. Мужичонка подходил к группе солдат и полицаев, те ругались, отпихивали его или просто отворачивались. Когда он поравнялся со мной, я вынул из кармана мелкую купюру и протянул ему. Я думал, что мужик продолжит путь, но он спросил, мешая русские и немецкие слова: «Что желаешь? Народную, популярную или казачью?» Я не понял, о чем он, и пожал плечами: «Сам выбирай». Он на минуту замешкался, а потом заиграл казачью песню, я часто слышал ее на Украине, жуткая история девицы, которую похитили казаки, за косы привязали к сосне и сожгли заживо, но припев там задорный: «Ой ты, Галю, Галю молодая…» Это было замечательно. Мужик пел, подняв ко мне лицо: его голубые глаза, хмельные и слезящиеся, блестели, рыжеватая бороденка подрагивала, но низкий, сильный, хоть и осипший от дурного табака голос звучал удивительно чисто. Мужик выводил куплет за куплетом, казалось, конца этому не будет. Щелкали под пальцами клавиши аккордеона. Все на перроне замерли и с удивлением смотрели и слушали, красота незатейливой мелодии заворожила даже тех, кто только что с руганью отгонял его. От деревни по тропке гуськом спускались три толстые колхозницы, вязаные белые шерстяные платки закрывали лица, как треугольные маски. Аккордеонист загородил им дорогу, они, плавно покачиваясь, обходили его, как лодочки утес, а он, не прерывая песни, пританцовывал вокруг них. Потом бабы засеменили дальше, с трудом протискиваясь сквозь толпу, за мной в тамбуре теснились солдаты, высыпавшие из купе, чтобы лучше слышать музыканта. А тот пел и пел, и никому не хотелось, чтобы песня оборвалась. Наконец мужичонка замолчал и, не рассчитывая на дополнительное вознаграждение, побрел к следующему вагону, и тут же внизу под ступенькой, на которой я стоял, началось движение, народ быстро рассредоточился и вернулся к прежним заботам.
Наконец объявили посадку. На перроне фельджандармы проверяли документы и отсылали людей к разным сборным пунктам. Меня отправили в кабинет к одному из служащих вокзала, младшему офицеру, он окинул меня усталым взглядом и сказал: «Сталинград? Понятия не имею. Здесь сейчас армия Гота». — «Мне приказано явиться к вам, и отсюда меня должны доставить на аэродром». — «Аэродромы на противоположном берегу Дона. Вам надо в штаб». Другой фельджандарм определил меня в грузовик, ехавший в штаб армии. Там в итоге я нашел более или менее осведомленного офицера: «В Сталинград летают из станицы Тацинская. Но обычно, чтобы соединиться с 6-й армией, офицеры следуют в Новочеркасск, где располагается Генеральный штаб группы армий «Дон». Мы совершаем рейсы до Тацинской каждые три дня. Я никак не соображу, почему вы тут оказались. Ладно, попытаемся сделать для вас что-нибудь». Он проводил меня в комнату, где стояли двухъярусные кровати. И вернулся только через несколько часов: «Порядок. Тацинская высылает за вами «шторх». Пойдемте». Шофер повез меня за город по дороге, проложенной прямо в снегу. Потом я ждал в какой-то сараюшке, отапливаемой печкой, и пил эрзац-кофе с младшими офицерами люфтваффе. Идея воздушного моста со Сталинградом глубоко их удручала: «Мы ежедневно теряем пять-десять машин, а наши в Сталинграде, похоже, пухнут с голода. Если генерал Гот не прорвет блокаду, им крышка». — «На вашем месте, — дружески посоветовал второй, — я бы не слишком туда торопился». — «А вы не можете ненароком заблудиться?» — добавил его приятель. Маленький «Физелер-Шторх» приземлился, чуть покачиваясь. Пилот даже не удосужился заглушить мотор, проехал до конца полосы, развернулся и приготовился к взлету. Один из офицеров люфтваффе помог мне погрузить вещи. «Хорошо, что вы хотя бы тепло одеты», — шум пропеллеров перекрывал его голос. Я забрался на борт и сел за пилотом. «Спасибо, что прилетели!» — крикнул я. «Не за что! — заорал он в ответ. — Уже привык работать таксистом». Я еще не успел пристегнуть ремни, как самолет поднялся в воздух и взял направление на север. Вечерело, но небо было ясное, и я впервые видел землю с высоты. До самого горизонта расстилалось ровное белое полотно, лишь кое-где его поверхность пересекали прямые, как стрела, трассы. В закатных лучах, омывающих степь, балки казались бездонными черными провалами. На магистральных перекрестках стояли полуразрушенные деревни, дома без крыш уже занесло снегом. Потом мы летели над Доном, огромный извивающийся змей сливался с равнинной белизной, и разглядеть его можно было только благодаря синеватым бокам, холмы на правом берегу отбрасывали тень. Гигантский красный шар солнца опускался все ниже и ниже, но снег оставался холодным, светло-голубым. Полет наш проходил гладко, под монотонный гул пропеллеров, внезапно «шторх» резко взял влево, прямо под нами я увидел ряды больших транспортных самолетов, и вот уже колеса шасси коснулись утрамбованной полосы, и «шторх», подпрыгивая, покатился к ангару. Пилот выключил мотор и кивнул на длинное малоэтажное здание: «Туда. Вас уже ждут». Я поблагодарил и быстро зашагал к двери, над которой горела электрическая лампочка. На аэродром тяжело приземлился «юнкерс». С наступлением ночи температура стремительно падала, лицо от мороза горело, словно от пощечин, дыхание перехватывало. Внутри младший офицер показал, где оставить багаж, и проводил меня в приемную, гудевшую как улей. Обер-лейтенант люфтваффе поздоровался, проверил мои документы: «К сожалению, — сказал он, — на сегодня рейсы заполнены. Я могу определить вас в утренний самолет. Кстати, у нас имеется еще один пассажир». — «Вы летаете по ночам?» Он удивленно посмотрел на меня: «Конечно. А почему нет?» Я покачал головой. Меня с вещами отвели в общую спальню, находившуюся в другом помещении. «Постарайтесь поспать», — посоветовал мне на прощанье обер-лейтенант. В спальне никого не было, но на одной из кроватей лежал чей-то чемодан. «Это офицера, который едет с вами, — объяснил мой провожатый, — он, наверное, в столовой. Вы голодны, герр гауптштурмфюрер?» Я проследовал за ним в комнату с желтоватой тусклой лампочкой под потолком, где за столами на табуретках сидели, ели и тихо переговаривались пилоты, диспетчеры и прочий персонал. В углу в одиночестве притулился Хоенэгг. Увидев меня, он расхохотался: «Дорогой гауптштурмфюрер! Каких глупостей вы еще успели натворить?» Я расцвел от радости и, раздобыв большую тарелку горохового супа, хлеб и чашку суррогатного чая, устроился напротив него. «Уж не злополучной ли дуэли я обязан удовольствием встретить вас вновь? — голос у Хоенэгга был веселый, приятный. — Я бы себе никогда не простил». — «Почему вы так говорите?» Он, с видом одновременно сконфуженным и лукавым, ответил: «Должен признаться, что я выдал ваш план!» — «Вы!» — я не знал, что делать: плакать или смеяться. Хоенэгг напоминал нашкодившего мальчишку. «Да. Но позвольте прежде заметить, что идея у вас возникла идиотская, в духе совершенно неуместного немецкого романтизма. И потом, не забывайте, они готовили нам ловушку. Я не хотел, чтобы меня убили вместе с вами». — «Доктор, вы скептик. Мы бы не попали впросак». Я в двух словах рассказал ему о ссоре с Биркампом, Приллем и Туреком. «Ну, не стоит унывать, — заключил Хоенэгг. — Уверен, что вы приобретете весьма интересный опыт». — «Вот и мой оберфюрер так считает. Но я не согласен». — «Вы не умеете философски относиться к жизни. Вот уж не думал». — «Да, я, вероятно, изменился. А вы, доктор, почему здесь?» — «Один бюрократ в Германии, врач-теоретик, решил, что надо непременно воспользоваться случаем и изучить, как плохое питание влияет на солдат. В штабе 6-й армии его фантазию не поддержали, но Главное командование настаивало. И мне поручили столь увлекательное исследование. Если честно, несмотря на все обстоятельства, мне самому это любопытно». Я ткнул ложечкой в его круглое пузо: «Надеюсь, что вам не грозит стать объектом собственных наблюдений». — «Грубо, гауптштурмфюрер. Доживите до моих лет, а там шутите. Кстати, что слышно про нашего юного друга-лингвиста?» Я поднял глаза на Хоенэгга: «Он погиб». Доктор помрачнел: «О! Мне очень жаль». — «Мне тоже». Я доел суп и теперь пил чай, отвратительный, несладкий, но по крайней мере утоляющий жажду. Потом закурил. «Не хватает вашего рислинга, доктор», — улыбнулся я. «У меня еще есть бутылка коньяка, — утешил он. — Но ее мы прибережем и разопьем уже в котле». — «Доктор, никогда не загадывайте на завтра, не прибавляя: если будет воля Божья». Он кивнул: «Да, гауптштурмфюрер, проповедовать — ваше истинное призвание. Идемте спать».