Послы - Генри Джеймс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А нельзя, простите, узнать, какие доказательства вы называете достаточными? Уж не то ли, что ставите эту здешнюю особу выше миссис Ньюсем?
Он в недоумении уставился на нее; он подождал.
— Ох, дорогая Сара, предоставьте эту здешнюю особу мне.
Желая во что бы то ни стало избежать грубости, стремясь показать, что все же держится за клочок своих доводов, как они ни шатки, он почти молил ее. И тем не менее знал: ничего решительнее за всю свою жизнь он ни разу не произнес, и то, как его гостья отнеслась к его заявлению, говорило само за себя: она поняла значение этих слов.
— Вот уж что я с удовольствием сделаю. Видит Бог, нам она нисколько не нужна! И, пожалуйста, прошу вас, — бросила она, переходя на еще более высокие ноты, — ни слова о том, какую жизнь они ведут. Если вы вообще полагаете возможным говорить о подобных вещах… С чем я вас и поздравляю!
Под жизнью, которую «они ведут», Сара, безусловно, подразумевала жизнь Чэда и мадам де Вионе, объединяя их таким образом, и Стрезера это покоробило, так как у него не могло быть сомнений в том, какой смысл она в это вкладывала. Тем не менее, и тут проявилась его непоследовательность, хотя сам он неделями был свидетелем не совсем обычного поведения блистательной графини, слышать подобное суждение о ней из чужих уст было для него нестерпимо:
— Я высочайшего мнения о ней и, полагаю, ее «жизнь» меня ни с какой стороны не касается. Разве только с одной — с той, с которой она воздействует на жизнь Чэда. А тут — неужто вы не видите? — все прекрасно. Ведь мы судим по результату!
Он пытался — правда, без большого успеха — сдобрить свою декларацию оттенком шутливости, меж тем как Сара не мешала ему продолжать, предоставляя возможность увязать все глубже и глубже, и он продолжал в том же духе, насколько это было возможно в отсутствии новых советов; ему и впрямь — он чувствовал — не стоило держаться с непоколебимой твердостью, не восстановив сношения с Чэдом. Однако пока ничто не мешало ему вступаться за женщину, которую он столь категорически обещал «спасти». Правда, атмосфера, которой он сейчас дышал, не вполне тому способствовала; его все сильнее и сильнее обдавало холодом, напоминая, что за ним на худой конец всегда оставалась возможность погибнуть вместе с ней. Все было очень просто; все было элементарно; нет-нет, он ее не выдаст.
— Я нахожу в ней больше достоинств, чем у вас хватит терпения выслушать. А знаете, какое складывается у меня впечатление, когда вы говорите о ней в подобных выражениях? — спросил он. — Мне, право, кажется, что вами движет желание не признавать того, что она сделала для вашего брата, закрыть глаза на обе стороны так, чтобы, какой бы стороной он к вам ни повернулся, полностью исключить другую. А я не представляю себе, уж извините, как можно, притязая на справедливый взгляд, не видеть того, что лежит к вам всего ближе.
— Ближе? Ко мне? Дела такого рода? — И Сара резко вскинула голову, словно уже пресекла любую попытку их приблизить.
Наш друг и сам предпочел держаться на расстоянии; он выдержал минутный интервал, после чего рискнул употребить последнее усилие:
— И вы, по чести говоря, ни во что не ставите счастливую перемену в Чэде?
— Счастливую? — эхом откликнулась она. Ответ был уже готов: — Убийственную — вот как я называю эту перемену.
Она уже несколько минут как порывалась уйти и сейчас, стоя в распахнутых в гостиничный дворик дверях, бросила свой приговор с порога. Он прозвучал громоподобно, заглушив на время все остальное. Под его ударом Стрезер сразу сник; он мог истолковать его лишь в одном смысле.
— О, если вы думаете, что…
— Всему конец? И прекрасно. Я именно так и думаю.
С этими словами она направилась к выходу, проходя прямо через дворик, за которым, отделенный от него глубоким проемом porte-cochère, стоял фаэтон, доставивший ее сюда из отеля рю де Риволи. Она шла к нему решительным шагом, и ее отъезд, вместе с брошенной почти на ходу репликой, были исполнены такой гневной энергии, что в первый момент Стрезер словно окаменел. Она пустила в него стрелу с туго натянутой тетивы, и понадобилось не меньше минуты, чтобы он перестал чувствовать себя пронзенным. Его сразила не неожиданность, а скорее уверенность: Сара излагала ему ситуацию так, как до сих пор он только сам себе излагал. Но, так или иначе, Сара отбыла; и отсекла его — отсекла величественным жестом, с чувством гордости и независимости. Она уселась в экипаж и, прежде чем он успел добежать до нее, уже катила прочь. Он остановился на полпути; он стоял во дворике и, наблюдая, как она удаляется, отметил, что ему было отказано даже во взгляде. И он сказал себе, что, вероятно, это конец. Каждое движение, которым был отмечен этот решительный разрыв, подтверждало, удостоверяло эту мысль. Сара скрылась из виду, свернув на залитую солнцем улицу, а он все стоял посреди довольно сумрачного серого дворика и смотрел перед собой. Да, скорее всего это был конец.
XXVIII
Поздно вечером он отправился на бульвар Мальзерб: идти туда раньше, по его впечатлению, было бесполезно, благо он в течение дня неоднократно наводил справки у консьержа. Чэд не появлялся и не давал о себе знать; у него, очевидно, накопилось много дел, — что Стрезер считал вполне возможным, — которые допоздна задерживали его в городе. Наш друг послал осведомиться на рю де Риволи, откуда его удовлетворили ответом: «Никого нет дома». И, принимая в рассуждение, что спать Чэд все же явится домой, Стрезер прибыл в его апартаменты, но все равно его там не застал и, выйдя на балкон, услышал, как часы бьют одиннадцать. Слуга Чэда уже успел доложить, что хозяин квартиры побывал в ней днем: он, как выяснилось, заезжал переодеться к обеду и снова уехал. Стрезеру пришлось ждать добрый час — час, который он впоследствии, завершив свою миссию, вспоминал как исполненный чего-то особого, если не самого важного, оставившего в его душе заметный след. Спокойнейший из светильников и удобнейшее из кресел были предоставлены гостю Батистом, деликатнейшим из слуг; роман, наполовину разрезанный, роман в лимонно-желтой обложке и в меру чувствительный, заложенный ножом из слоновой кости посередине, словно клинок, воткнутый в прическу итальянской contadina,[95] лежал на столике в кругу мягкого света — в кругу, показавшемся Стрезеру почему-то еще мягче, когда помянутый выше Батист попросил разрешения, — если ничем больше не может быть полезен месье, — удалиться спать. Ночь стояла жаркая и душная; одной лампы было вполне достаточно; огни большого города, высоко поднимаясь и широко расходясь, взмывали с бульвара и, пробегая по размытым сумраком комнатам, выхватывали то один предмет, то другой, добавляя им великолепия. Стрезер, как никогда прежде, чувствовал себя хозяином; он не раз бывал здесь один, листая книги и эстампы, но никогда еще не попадал сюда в такой колдовской час и не испытывал наслаждения, равного боли.
Он долго простоял у перил на балконе, как, помнится, стоял Крошка Билхем в знаменательный день, когда наш друг впервые пришел на бульвар Мальзерб, как стояла в свой час Мэмми, когда сам Билхем мог наблюдать ее снизу; потом вернулся в комнаты — в те три, что занимали фасад и сообщались широкими дверями, и, то расхаживая, то посиживая, пытался оживить в памяти впечатление, которое произвела на него эта анфилада три месяца назад, услышать голос, каким тогда, казалось, она с ним говорила. Голоса этого он, приходилось признать, сейчас не слышал, и это служило ему свидетельством перемены, происшедшей в нем самом. В ту пору он слышал только то, что мог тогда слышать, теперь же о том визите три месяца назад оставалось лишь вспоминать как о чем-то в далеком прошлом. Все голоса стали глубже и значительнее; они теснились вокруг него, где бы он ни проходил, — и этот хор не давал ему остановиться. Ему почему-то было грустно, словно он пришел с чем-то дурным, и в то же время радостно, словно пришел обрести свободу. И место и время в высшей степени располагали к свободе, и именно чувство свободы повернуло его мысли вспять — к собственной молодости, которую когда-то — давно — он прозевал. Сегодня он уже не мог объяснить, почему прозевал или почему после стольких лет затосковал о том, что прозевал. Главное, чем окружающее волновало ему кровь, — все это олицетворяло суть его утраты, делало ее досягаемой, ощутимой всеми чувствами в такой степени, в какой он прежде никогда не ощущал. Вот такой она предстала здесь перед ним в этот неповторимый час, его молодость, которую он давно утратил: необыкновенной, полной тайны, полной действительно сущего, так что он мог потрогать ее, попробовать на вкус, ощутить аромат, услышать ее глубокое дыхание. Она была в воздухе, снаружи и внутри, она была в его долгом ожидании на балконе, в летней истоме вольной ночной жизни Парижа, в непрерывном, ровном, быстром гуле от катящейся внизу лавины освещенных экипажей, напоминавших ему толпу проталкивающихся к рулетке игроков, которую он видел в Монте-Карло. Он все еще смаковал это сравнение, когда вдруг почувствовал, что Чэд стоит у него за спиной.